Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Слава Мандельштама особого рода. При жизни он никогда не пользовался такой популярностью среди широких читательских масс, какой достиг, благодаря родству своей поэзии с народной песней, Есенин или, благодаря зычности своего поэтического голоса, Маяковский, в сущности вряд ли более понятный, чем Мандельштам. Круг читателей и ценителей Мандельштама всегда был даже несколько уже, чем круг понимавших и любивших Пастернака, так как последний, при ничуть не меньшей сложности, захватывал читателя страстностью своей поэзии, в то время как поэзии Мандельштама присуща большая сдержанность. Тем не менее место Мандельштама в русской поэзии виднее и значительнее почетной роли ``поэта для поэтов'', которую по сей день склонны ему приписывать даже некоторые знатоки русской литературы. Мандельштам поэт не для массы, а для все более растущей элиты читателей. ``Есть небольшой тесный круг людей, которые знают, -- не думают, не считают, а именно знают, что Осип Мандельштам замечательный поэт'', -- начинает свою статью ``Несколько слов о Мандельштаме'' Георгий Адамович, провозглашающий законное право Мандельштама на признание потомками, подобное тому, которое получил в XX веке Тютчев.25

Владимир Вейдле 'в статье ``О последних стихах Мандельштама'' дает сравнительный анализ так называемых ``Воронежских тетрадей'' и более ранних произведений Мандельштама.26 Георгий Адамович в статье ``Несколько слов о Мандельштаме''27 показывает, как сильно выделялось вышедшее из тютчевской школы {13} мастерство Мандельштама на общем фоне блестящего ``серебряного века''. Лирические наброски Ю. Марголина ``Памяти Мандельштама'' посвящены как бы духовной биографии поэта, его чудесному ``выходу из косноязычия'' и трагическому погружению в молчание.28

II. Смех -- страх -- нежность

``Мандельштам -- самое смешливое существо на свете'', -- заявляет Георгий Иванов.29 Сергей Маковский чаще всего вспоминает Мандельштама смеющимся. Илья Эренбург свидетельствует также о мастерском умении Мандельштама смешить других, даже при далеко не смешных ситуациях. Н. С. Гумилев называл Мандельштама ходячим анекдотом. Не отрицая ни остроумия, ни смешливости Мандельштама, Адамович поясняет: ``Шутки, остроты, пародии, экспромты, слишком прочно в мандельштамовской посмертной легенде утвердившиеся, все это расцветало пышным цветом лишь на людях... при встречах одиночных от Мандельштама, будто бы всегда давившегося смехом, не оставалось ничего''.30 Ирина Одоевцева свидетельствует о том, как внезапны были у нашего поэта переходы от смеха к грусти и как, с другой стороны, даже глубокая искренняя скорбь часто не мешала Мандельштаму вдруг залиться смехом по какому-то, иногда казалось бы ничтожному, а для собеседника порою, может быть, и непонятному поводу, от ``иррационального комизма, переполняющего мир'', по его собственному объяснению. Близкие друзья вспоминают, что Мандельштам даже выражал недоумение, почему вообще существует особая юмористическая литература, когда в жизни ``все и без того так смешно''. Для Мандельштама {14} смех, не горький, саркастический, а искренний, из души рвущийся смех, был не столько зависящим от внешних обстоятельств, сколько чем-то самостоятельным, заставляющим отступать на задний план не только серьезность, но и грусть и даже страх.

Есть много видов страха, от священного трепета перед Божеством до дрожи отвращения при виде паука. Мандельштам был подлинным гроссмейстером страха, который он пережил во всех возможных формах, от брезгливого ``устриц боялся'', до ужаса перед хаосом, во всех нюансах от вполне реального страха до абсолютно необъяснимого, того, что он сам называл "angoisse", который заставлял его ``жить подальше от самого себя'', т. е. избегать одиночества. Впрочем, именно казавшийся сначала необъяснимым страх Мандельштама перед любого вида форменной одеждой и каждым учреждением, выражавшийся в формуле ``слава Богу, на этот раз пронесло'' и служивший предметом шуток со стороны друзей поэта, в конце концов оказался пророческим: именно представители учреждений и носители формы лишили Мандельштама сначала свободы, а потом и жизни.

``Хаос приводил в ужас. Мандельштам защищался от хаоса бытом... Быт Мандельштама заключался в его любви к самым простым вещам: он любил пирожные... любил кататься на извозчике'', -- рассказывает А. Лурье.31 Но Мандельштам умел не только вытеснять из своей души страх смехом или ограждаться от страха бытом. По свидетельству того же автора, Мандельштам ``без труда умея переносить голод, холод, лишения, не мог мириться со злом и несправедливостью. Возмущенный злом, Мандельштам был способен совершить самые неожиданные и самые опасные поступки и не задумывался над тем, к чему они его приведут. Несмотря на страх... Мандельштам играл с опасностью, {15} как ребенок играет с огнем или малыш лезет в драку с обидевшими его большими оболтусами''.32 Сознание своей неразлучности со страхом, а с другой стороны своего умения совладать с ним побудило Мандельштама написать: ``Страх берет меня под руку и ведет... Я люблю, я уважаю страх. Чуть было не сказал ``с ним мне не страшно''.33 И, если представить себе те толщи страха, которые Мандельштаму приходилось преодолевать для совершения своих рыцарских безумств, то его можно по праву назвать одним из храбрейших людей нашей эпохи.

Источником этого мужества было человеколюбие Мандельштама, которое не имело ничего общего с абстрактной теоретической любовью к грядущим поколениям, будто бы требующей принесения человеческих жертв из рядов современников, а было подлинным гуманизмом, своеобразной возвышенной и принципиальной нежностью к человеку прошлого, настоящего и будущего, к человеку как таковому. ``Мандельштам был очень ласков, -- вспоминает Артур Лурье, -- близких своих друзей он любил гладить по лицу с нежностью, ничего не говоря, а глядя на них сияющими и добрыми глазами''.34 О доброте и человечности Мандельштама неоднократно упоминает и Эренбург.

О нежности души Мандельштама, но уже в ином значении, о ее легкой уязвимости и почти полной беззащитности рассказывает В. В. Вейдле. Ирина Одоевцева устанавливает тесную связь между нежностью Мандельштама к людям и едва ли не самым упорным из мучивших его видов страха, страхом не быть любимым окружающими как поэт или как человек. Именно из этого источника возникали и робость Мандельштама перед женщинами, и боязнь одиночества. Сцены ``игры в {16} тайну'', о которой рассказывает Одоевцева,35 особенно ярко характеризует чистоту и необычайную чувствительность поэта. Неясность была одним из самых основных, неотъемлемых свойств его характера (очевидно, поэтому оказался счастливым, вопреки ожиданию большинства друзей, его брак), но Мандельштам этого свойства стеснялся, пытаясь, впрочем довольно безуспешно, его скрывать. Только в поэзии, где над бездной античного хаоса возводилось невесомое и непоколебимое здание Божественного Порядка, позволялось нежности откинуть с лица покрывало. Проза повествовала о буднях, а будни с их мелочной суетой, отнюдь не всегда поддававшейся обузданию бытом, в глазах Мандельштама были носители хаоса. Как правильно указывает Ю. Марголин,36 для Мандельштама проза -- орудие обороны.

Некоторые литературные критики не придают художественной прозе Мандельштама значения, отметая ее на задний план, на периферию творчества. Проза Мандельштама, действительнно, характерная ``проза поэта'': она насквозь пронизана лиризмом, она обладает ясно ощутимым ритмом, создающимся более или менее регулярными повторениями целой группы слов, иногда в различных вариантах, с легкими только изменениями, например ``в не по чину барственной шубе'' в наброске под тем же названием или ``химера русской революции с жандармскими рысьими глазами и в голубом студенческом блике'' в эскизе ``Сергей Иваныч''.37 Но разве не была всегда и не осталась до конца ``прозой поэта'' художественная проза Б. Л. Пастернака, что не помешало поэту создать великое в области крупного прозаического жанра? Подход к прозе Мандельштама как к ``второсортной'', малозначимой части его творчества кажется нам преждевременным. Именно фрагментарность и почти {17} полная бессюжетность известных нам прозаических произведений Мандельштама, которые даже не поддаются классификации по обычным жанрам, позволяют отнестись к ним как к многообещавшим литературным заготовкам на будущее. Вполне возможно, что сам автор не рассматривал ``Концерты Гофмана и Кубелика'' или ``Мазеса да Винчи'' в момент их написания как карандашные наброски к будущей картине. И все же вернее всего предположить, что, сознательно или бессознательно, поэт на этих этюдах только практиковался в прозе для чего-то более крупного и цельного, как это делал всю жизнь Пастернак на своих мелких произведениях для ``Доктора Живаго''. А если ``упражнения'', этюды уже достигают такой высокой степени совершенства, -- и это несмотря на то, что сам Мандельштам во все известные нам периоды творчества отдавал явное предпочтение стихам, то вряд ли можно считать их автора малоуспешным в прозаических жанрах.

3
{"b":"125094","o":1}