Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Рассказ “Вверх по Нилу” (1907) едва ли стоит принимать в расчет, как и многочисленные африканские стихи, датированные этим годом. Мечта о Черном континенте действительно уже зародилась в сердце поэта, но подняться по Нилу он чисто хронологически никак не успевал. Провести один день в Каире по пути из Смирны в Марсель и зайти там в сад Эзбекие (Узбекие) – да, теоретически мог. Более того – как установлено Е. Е. Степановым, все маршруты пароходов из Смирны в Марсель имели стоянку в Египте. Правда, не в Каире, а в Александрии или Порт-Саиде.

Но если Гумилев был в Египте, пусть и мимолетно, почему он скрыл это от всех – и от женщины, которой был “измучен”, и от любимого учителя? Роман с какой-то гречанкой – не скрыл, а первую встречу с желанной африканской землей – скрыл?

К тому же встречу, сопровождавшуюся особого рода откровением:

Но этот сад, он был во всем подобен
Священным рощам молодого мира:
Там пальмы тонкие взносили ветви,
Как девушки, к которым Бог нисходит;
На холмах, словно вещие друиды,
Толпились величавые платаны,
И водопад белел во мраке, точно
Встающий на дыбы единорог;
Ночные бабочки перелетали
Среди цветов, поднявшихся высоко,
Иль между звезд, – так низко были звезды,
Похожие на спелый барбарис.
И, помню, я воскликнул: “Выше горя
И глубже смерти – жизнь!”

Все-таки стихи – плохой источник в том, что касается хронологии. А вот в том, что касается внутренних переживаний, – иногда неплохой. Гумилев 1907–1908 годов еще во всем прежний, “декадент”: с самоупоенной скорбью, с попытками самоубийства. Следов перерождения в саду Эзбекие не видно. Правда, есть еще свидетельство Н. Н. Берберовой, на которое обращает внимание Степанов. На вопрос о том, как он впервые попал в Африку, Гумилев будто бы ответил так:

Я жил под Петербургом, было лето, но я не мог согреться. Уехал на юг – опять холодно. Уехал в Грецию – то же самое. Тогда я поехал в Африку, и сразу душе стало тепло и легко. Если бы вы знали, какая там тишина!..

Казалось бы, это точно соответствует географии перемещений Гумилева в июле 1907 года (летом и осенью 1908-го тоже, но менее точно). Или Гумилев просто сложил для собеседницы краткую сагу из событий своей жизни, относящихся к разным годам?

В любом случае первое настоящее путешествие в Африку состоялось лишь год спустя – и оно достаточно точно документировано.

Вскоре после приезда в Париж состоялась первая встреча с Елизаветой (Лялей) Дмитриевой – будущей Черубиной де Габриак. (Сама она датирует ее июнем – но в это время Гумилев точно был в России.) Гумилев с Лялей и Себастьяном Гуревичем разговаривали в его мастерской (“говорили о Царском Селе, Н. С. читал стихи”), потом – несколько дней спустя – сидели в ночном кафе; Гумилев купил девушке букет пушистых белых гвоздик. Потом гуляли вокруг Люксембургского сада и говорили о Пресвятой Деве. Все это не выходило за рамки обычного богемного времяпрепровождения и ни к чему не обязывающей галантности. Гумилеву было не до новой знакомой.

Неизвестно, к этим ли месяцам относится попытка самоубийства, о которой он рассказывал А. Н. Толстому, по словам последнего, летом 1908-го в Париже. Прозаик убедительно описывает “прелестное парижское лето” – беда в том, что летом 1908-го Гумилева не было в Париже, а летом 1907-го он еще не был знаком с Толстым. Уже это придает истории некоторую неубедительность. И в любом случае поздний пересказ, вышедший из-под пера другого писателя, не может рассматриваться как аутентичная передача слов Гумилева.

…Они шли мимо меня, в белом, с покрытыми головами. Они медленно двигались по лазоревому полю. Я глядел на них – мне было покойно, я думал: “Так вот она, смерть”. Потом я стал думать: “А может быть, это лишь последняя секунда моей жизни? Белые пройдут, лазоревое поле померкнет”. Я стал ждать этого угасания, но оно не наступало – белые все так же плыли мимо глаз. Мне стало тревожно. Я сделал усилие, чтобы пошевелиться, и услышал стон. Белые поднимались и плыли теперь страшно высоко. Я начал понимать, что лежу навзничь и гляжу на облака. Сознание медленно возвращалось ко мне, была слабость и тошнота. С трудом наконец я приподнялся и оглянулся. Я увидел, что сижу в траве на верху крепостного рва в Булонском лесу. Рядом валялся воротник и галстук. Все вокруг – деревья, мансардные крыши, асфальтовые дороги, небо, облака – казались мне жесткими, пыльными, тошнотворными. Опираясь о землю, чтобы подняться совсем, я нащупал маленький, с широким горлышком пузырек – он был раскрыт и пуст. В нем, вот уже год, я носил большой кусок цианистого калия, величиной с половину сахарного куска. Я начал вспоминать, как пришел сюда, как снял воротник и высыпал из пузырька на ладонь яд. Я знал, что как только брошу его с ладони в рот – мгновенно настанет неизвестное. Я бросил его в рот и прижал ладонь изо всей силы ко рту. Я помню шершавый вкус яда.

Вы спрашиваете – зачем я хотел умереть? Я жил один, в гостинице, – привязалась мысль о смерти. Страх смерти мне был неприятен… Кроме того, здесь была одна девушка…

Прием цианистого калия вызывает, как известно, мгновенную смерть. Только Григорий Распутин, выпив мадеры с цианидом, почему-то не умер, а начал икать – о причинах спорят до сих пор. Вся история напоминает беллетристический опыт, а описанные ощущения наводят на мысль скорее не о цианиде, а о наркотиках.

Но попытка самоубийства в Булонском лесу действительно была – о ней знала Ахматова. Гумилева, чем-то отравившегося, без сознания, но живого, нашли на следующий день “в глубоком рву возле старинных укреплений”. Это было в конце 1907-го. Впрочем, юношеские суицидальные попытки – вещь вообще нередкая, а особенно в ту эпоху. На самоубийство покушались юная Цветаева, юный Кузмин. В случае Гумилева это могло быть связано со своего рода “экзистенциальным любопытством” и с упражнениями воли – попытками преодолеть страх. Несчастная любовь, во всяком случае, вряд ли была единственной причиной.

Как бы то ни было, последние парижские месяцы были – несмотря на расширившийся круг знакомств и большую творческую активность (“по количеству создаваемых стихотворений приближаюсь к Виктору Гюго” – письмо Брюсову, 9.10.1907) – нелегкими. Гумилев рассказывал Ахматовой, что ездил на другой конец города, чтобы прочитать: Bd. Sébastopol – Севастопольский бульвар[46]. (Севастополь, Крым ассоциировались у него с Анной. В Париже это название было памятью о Крымской войне, которой гордились и победители и побежденные…) А то вдруг срывался с места и отправлялся в Нормандию, где был арестован полицией “за попытку бродяжничества”.

В письме Брюсову от 16 декабря Гумилев пишет:

Сам я все это время сильно нервничаю, как Вы можете видеть по почерку. Пишу мало, читаю еще меньше. Часто хожу в Jardin des Plantes и там кормлю хлебом тибетских медведей. Кажется, они узнают меня.

Это невеселое существование ненадолго прерывает вторая поездка в Россию в конце октября – начале ноября. Лукницкий пишет, что Гумилев ездил только в Киев (чтобы уговорить Анну все же стать его женой), не был ни в Петербурге, ни в Царском Селе, поездку совершил втайне от родителей, деньги на нее занял у ростовщика… Но как быть в таком случае со справкой о явке к призыву и о медицинском освидетельствовании – с датой под ней? Да и Брюсову Гумилев пишет, что был в Киеве “проездом”. Т. М. Вахитова (автор примечаний к 5-й главе “Трудов и дней Н. С. Гумилева”) предполагает, что родители поэта не знали о его статусе и считали, что он как действительный студент Сорбонны от военной службы освобожден. Похоже на правду… Но можно ли было хотя бы несколько дней разгуливать в небольшом Царском Селе – инкогнито?

вернуться

46

“Другой конец города” – это, впрочем, преувеличение. Севастопольский бульвар находится в центре Парижа, в пятнадцати – двадцати минутах ходьбы от Сорбонны.

36
{"b":"220610","o":1}