Идея увековечить память о депортации гомосексуалов нацистами приобрела конкретные очертания лишь недавно, в виде мемориальных табличек или специально установленных монументов. Сделали свое дело и помощь муниципальных властей, и призывы снизу, но все это произошло далеко от Франции. В Болонье, Франкфурте, Ла-Э, даже в Сиднее, на центральных площадях, прямо перед «официальным» памятником, теперь есть место, напоминающее и об этом нацистском варварстве. Мемориальная доска есть и в Маутхаузене, она поставлена там по инициативе группы венских гей-активистов. В Амстердаме треугольник из розового мрамора, один угол которого указывает на дом Анны Франк, шпалерами опускается прямо в центральный городской канал. И я могу представить, что в один прекрасный день такой мемориал откроют и где-нибудь во Франции.[69]
В июле 1990-го мэр Мюлуза Жан-Мари Бокель направил письменный запрос в Национальную Ассамблею государственному секретарю по делам ветеранов и жертв войны Андре Мерику с призывом официально признать депортацию нацистами гомосексуалов, «о которой история несправедливо забыла».[70] Ответ появился спустя полтора месяца в «Журналь оффисьель»: «Гомосексуалы, бывшие жертвы депортации, как и все остальные депортированные, по праву могут рассчитывать на возмещение ущерба... Ничто не препятствует тому, чтобы гомосексуал получил статус депортированного или интернированного по политическим мотивам, если он отвечает условиям, изложенным в статьях Л. 286 и нижеследующих соответствующего кодекса».[71]
И тут вроде бы вся моя проблема заключалась в хождениях по разным инстанциям. Но все оказалось безрезультатным. Ибо как по прошествии пятидесяти лет собрать все факты, требуемые «статьей Л. 286 и нижеследующими», как это делалось для других депортированных тотчас после Освобождения? Только через два года я получил из Министерства юстиции документ, подтверждавший мой перевод из тюрьмы Мюлуза в лагерь Ширмека. Но этого им оказалось недостаточно.
В последнем письме от 23 июня 1993 года, которое я получил из Министерства по делам ветеранов и жертв войны, директор канцелярии, всячески подчеркивая, что ad hoc комиссия не окончательно отказывает в ходатайстве присвоить мне статус «арестованного по политическим мотивам», предлагал мне представить в его отдел показания двоих «непосредственных очевидцев», которые могли бы подтвердить, что я был в лагере Ширмека по меньшей мере девяносто дней. Без этого статус депортированного по политическим мотивам, давно присвоенный другим жертвам нацизма, мне не получить.[72]
Поразительный бюрократизм! Как можно себе это представить — прошло пятьдесят лет, и вот тихим вечерком на тулузской улице кто-нибудь прерывает мои одинокие и печальные прогулки возгласом: «Да я же вас знаю, мы виделись в Ширмеке!» Где таких искать? Отнесясь к требованию с уважением, я разослал сотни писем во все коммуны Нижнего Рейна, разместил маленькие объявления в местных эльзасских газетах. Что еще я мог сделать? Как можно было упустить тот факт, что в робах, с бритыми головами, изголодавшиеся, мы все были на одно лицо, к тому же нам было строго запрещено общаться? Как можно было не помнить, что большинство архивов Ширмека было сожжено во время наступления второй бронетанковой дивизии Леклерка и что архивы страсбургского отделения гестапо вернулись на другую сторону Рейна через несколько месяцев после Освобождения и их так и не нашли?[73] И вот, несмотря на все это, мне необходимо найти двух человек — а вдруг они узнают меня спустя пятьдесят лет!
Это административное требование кажется взятым из романа Кафки, а ведь оно соответствует закону. Конечно, мне оставалось только подчиниться. Свидетельств моих братьев оказалось недостаточно. Но к кому же тогда обратиться? В лагере Ширмека я был одним из самых молодых. Сейчас мне семьдесят. Разве какой-нибудь восьмидесятилетний или девяностолетний старик, уцелевший в лагере и до сих пор живой, сможет с полной уверенностью воскликнуть: «Я вас помню!» В какой же бюрократический бред в конце концов уперлась моя борьба?
Когда меня обуревает гнев, я надеваю шляпу и пальто и, наперекор всему, иду бродить. Я представляю себе, что гуляю по тропинкам кладбищ, которых не существует на свете, мимо могил всех исчезнувших без следа, до которых нет дела человеческой совести. И мне хочется выть. Когда я смогу заставить поверить в то, что был депортирован? Когда смогу заставить людей узнать правду о депортации геев нацистами? В многоквартирном доме, да и во всем квартале, где я живу, есть много таких, кто здоровается со мной, любезно интересуется моими делами, спрашивает, что там с ходатайствами. Я благодарен им за это, и мне нравится такое панибратство. Но что я могу им ответить?
Когда мне надоедает бродить, я снова иду к себе. И снова зажигаю свечу, всегда горящую на кухне, когда я один. Ее слабый огонек — моя память о Жо.