Литмир - Электронная Библиотека

Вот, например, отрывок из одной беседы этого оригинального охотника с своею намеченною жертвою:

«— …А то вот ещё: убил да за честного человека себя почитает, людей презирает, бледным ангелом ходит; нет, уж какой тут Миколка, голубчик Родион Романыч, тут не Миколка!..

Эти последние слова, после всего прежде сказанного и так похожего на отречение, были слишком уже неожиданны. Раскольников весь задрожал, как будто пронзённый.

— Так… кто же… убил?.. — спросил он, не выдержав, задыхающимся голосом.

Порфирий Петрович даже отшатнулся на спинку стула, точно уж так неожиданно и он был изумлён вопросом.

— Как кто убил? — переговорил он, точно не веря ушам своим: — да вы убили, Родион Романыч. Вы и убили-с… — прибавил он почти шёпотом, совершенно убеждённым голосом».

Впрочем, не один этот ужас неизвестности и зависимости томил Раскольникова.

Его убивало ещё, может быть, сильнее сознание своего полного внутреннего разобщения с людьми. Он словно осязал теперь ту бездну, которая вдруг отодвинула от него его семью, его друзей, весь прежний, весь обыкновенный мир.

Мать и сестра, которых он очень любил, ради блага которых отчасти было задумано преступление, ничего не зная, являются к нему в Петербург.

«Радостный, восторженный крик встретил появление Раскольникова. Обе бросились к нему. Но он стоял как мёртвый; невыносимое внезапное сознание ударило в него как громом. Да и руки его не поднимались обнять их: не могли».

В другой раз он беседует с ними у себя в комнате.

«— Полноте, маменька, — с смущением пробормотал он, не глядя на неё, и сжал её руку. — Успеем наговориться!

Сказав это, он вдруг смутился и побледнел: опять одно недавнее ужасное ощущение мёртвым холодом прошло по душе его; опять ему вдруг стало совершенно ясно и понятно, что он сказал сейчас ужасную ложь, что не только никогда теперь не придётся ему успеть наговориться, но уже ни об чём больше, никогда и ни с кем нельзя ему теперь говорить».

Это сознание своего внутреннего одиночества не оставляло его, однако, одного с самим собою.

Он «хотя и всегда почти был один, никак не мог почувствовать, что он один…». «Чем уединённее было место, тем сильнее он сознавал как будто чьё-то близкое и тревожное присутствие».

— Нет, уж лучше бы какая борьба! Лучше бы опять Порфирий… — мучился он.

И наконец, под гнётом этих неуловимых душевных мук, он сознался…

Повторяем, трудно написать более мастерскую и верную картину психии преступника. Такие картины прибавляют новый бесценный и оригинальный материал к познаниям человеческого духа в самых таинственных его глубинах.

Писатель, который способен дать такой важный вклад в сокровищницы литературы, во всяком случае заслуживает серьёзного сочувствия и серьёзной оценки, но тем менее поводов обходить молчанием и другие стороны его таланта.

В «Преступлении и наказании» вообще есть много самобытных и выразительных типов. Чета Мармеладовых, Порфирий Петрович, Свидригайлов — всё это отличается оригинальностью и силою замысла, хотя и не всё разработано удовлетворительно.

Мармеладов, пьянчужка-чиновник, обратившийся в нищего, в кабацкого оратора, утерявший образ человеческий до того, что согласился продать на жертву публичному разврату родную дочь, — представлен автором в потрясающих чертах. Он ищет утешения и как бы возмездия за своё нищенство, за свои домашние горести и унижения в витийстве среди пьяных посетителей харчевни…

Он несёт на суд и насмешки этой грязной публики все тайны своей семьи и своей судьбы. Он рассказывает им, при общем хихиканье, как «единородная дочь моя по жёлтому билету пошла», как несправедлива к нему его Катерина Ивановна, какой он «прирождённый скот» и свинья, потому что он даже «косыночку её из козьего пуха тоже пропил, дарёную, прежнюю, её собственную, а не мою», а она, Катерина Ивановна, «в работе с утра до ночи, скребёт и моет, и детей обмывает».

Но и ему-то самому что делать?

«Коли идти больше некуда! Ведь надобно же, чтобы всякому человеку хоть куда-нибудь можно было пойти!» — одушевлённо убеждает он.

«Милостивый государь, милостивый государь, ведь надобно же, чтобы у всякого человека было хоть одно такое место, где бы и его пожалели!..»

Глубоко потрясает монолог этого горемыки-нищего, которым он заканчивает своё пьяное витийство.

«Да, меня жалеть не за что! — кричит он. — Меня распять надо, распять на кресте, а не жалеть! Но распни, судия, распни и, распяв, пожалей его! И тогда я сам к тебе пойду на пропятие, ибо не веселья жажду, а скорби и слёз! Думаешь ли ты, продавец, что этот полуштоф твой мне в сласть пошёл? Скорби, скорби искал я на дне его, скорби и слёз, и вкусил их и обрёл! А пожалеет нас Тот, Кто всех пожалел и Кто всех и вся понимал, Он Единый, Он и Судия! Приидет в тот день и спросит: „А где дщерь, что мачехе злой и чахоточной, что детям чужим и малолетним себя продала? Где дщерь, что отца своего земного, пьяницу непотребного, не ужасаясь зверства его, пожалела?“ И скажет: „Прииди! Я уже простил тебя раз… Простил тебя раз… Прощаются же и теперь грехи твои мнози, за то, что возлюбила много…“ И простит мою Соню, простит, я уж знаю, что простит… Я это давеча, как у ней был, в моём сердце почувствовал!.. И всех рассудит и простит, и добрых и злых, и премудрых и смирных!.. И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: „Выходите, скажет, и вы! Выходите, пьяненькие, выходите, слабенькие, выходите, соромники!“ И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: „Свиньи вы! образа звериного и печати его; но приидите и вы!“ И возглаголят премудрые, и возглаголят разумные: „Господи! почто сих приемлеши?“ И скажет: „Потому их приемлю, премудрые, потому приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…“ И прострёт к нам руце свои, и мы припадём… и заплачем… и всё поймём! Тогда всё поймём!.. и все поймут… и Катерина Ивановна… и она поймёт…»

Этот пьяный вопль отчаяния достигает высоты и силы пророческого обличения; словно устами жалкого нищего возглаголала в глаза торжествующему миру, в каком-то вдохновении безумия, та беспощадная правда, которая не раз потрясала его совесть то шутовскими выходками юродивого, то горькими укоризнами проповедника.

В этом жарком веровании раздавленного человека, «униженного и оскорблённого» миром, сказалось то же возвышенное мировоззрение писателя, которое мы видим в его «Мёртвом доме» и «Бедных людях».

Жена Мармеладова нарисована более беглыми, но, может быть, ещё более характерными чертами. В ней страдание униженных и оскорблённых выразилось не в форме трогательных фантастических мечтаний и задушевного пьяного излияния, а в форме безжалостно-сухого, безнадёжно-реального резонёрства. Священник, исповедовавший её умирающего бедняка-мужа, обратился было сказать два слова в утешение Катерины Ивановны.

«— Бог милостив; надейтесь на помощь Всевышнего, — начал было священник.

— Э-эх! Милостив, да не до нас!

— Это грех, грех, сударыня, — заметил священник, качая головой.

— А это не грех? — крикнула Катерина Ивановна, показывая на умирающего.

— И слава Богу, что помирает! Убытку меньше!» — заключает она свою надгробную речь мужу. До такой степени она подавлена безысходным ужасом и вопиющей несправедливостью своего положения.

Священник, очевидно для приличия, замечает, что «простить бы надо в предсмертный час».

«— Эх, батюшка! — с горькою насмешкой возражает она ему, — слова, да слова одни! Простить! Вот он пришёл бы сегодня пьяный, как бы не раздавили-то, рубашка-то на нём одна, вся заношенная, да в лохмотьях, так он бы завалился дрыхнуть, а я бы до рассвета в воде полоскалася, обноски бы его да детские мыла, да потом высушила бы за окном, да тут же, как рассветёт, штопать бы села, — вот моя и ночь! Так чего уж тут про прощение говорить! И то простила.

Глубокий, страшный кашель прервал её слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другою рукою грудь. Платок был весь в крови.

3
{"b":"283866","o":1}