Литмир - Электронная Библиотека

«Газик», что стоял возле стандартного дома, был закрытый «газик»-лимузин. Внутри его, у заднего сиденья, в ногах, стоял длинный тяжелый ящик; сбоку, поперек сиденья и ящика, лежало два чемодана, один на другом; поверх них, под самой крышей – два туго набитых рюкзака; к ним прислонены были два автомата ППШ с надетыми дисками, и еще рядом лежала стопка дисков. А на месте сиденья, оставшемся свободным, сидела белокурая загорелая женщина лет тридцати, со строгими чертами лица, в плотном дорожном платье неопределенного, от частого пребывания под солнцем и дождем, цвета. Ей уже негде было свободно поставить ноги, и она, закинув одну на другую, едва поместила их между ящиком и дверцей.

Женщина беспокойно поглядывала в сквозные отверстия дверок лимузина – стекол в дверцах давно уже не было, – то на крыльцо стандартного дома, то в сторону грузившейся у треста машины. Видно было, что она ждет кого-то, ждет довольно долго и ей неприятно, что люди, которые грузят на машину, могут видеть и этот одинокий лимузин возле здания обкома и ее, женщину, в лимузине. Беспокойство, как тень, пробегало по ее строгому лицу, потом она снова откидывалась на сиденье и в отверстие в дверце пристально и задумчиво смотрела на юношу и девушку, разговаривавших под окнами треста. Постепенно черты ее лица смягчались, и, не замечаемый ею самой, слабый отзвук доброй и грустной улыбки возникал в ее серых глазах и на ее твердых, резкого рисунка, губах.

Женщине было тридцать лет, и она не знала, что это выражение доброго сожаления и грусти, возникавшее в лице ее, когда она смотрела на юношу и девушку, только и было выражением того, что ей уже тридцать лет и что она не может быть такой, как эти юноша и девушка.

Несмотря на все, что происходило вокруг и на всем белом свете, юноша и девушка объяснялись в любви. Они не могли не объясниться, потому что они должны были расстаться. Но они объяснялись в любви, как объясняются только в юности, то есть говорили решительно обо всем, кроме любви.

– Я так рада, Ванечка, что ты пришел, у меня точно тяжесть с души упала, – говорила она, глядя на него своими мерцающими, поблескивающими глазами с этим косым поворотом головы, милее которого не было для него ничего на свете, – я уже думала, мы уедем, и я так тебя и не увижу…

– Но ты понимаешь, почему я не заходил эти дни? – спрашивал он глуховатым баском, сверху вниз глядя на нее близорукими глазами, в которых, как угли под золой, теплилось вот-вот готовое вспыхнуть вдохновение. – Нет, я знаю, ты все, все понимаешь… Я должен был уехать еще три дня тому назад. Я уже совсем сложился и даже красоту навел перед тем, как зайти к тебе проститься, вдруг меня – в райком комсомола. Пришел в аккурат этот приказ об эвакуации, и все навыворот пошло. Мне и досадно, что курсы мои уехали, а я остался, и ребята просят помочь, и я сам вижу, что помочь надо… Вчера Олег предлагал мне место в бричке, ехать на Каменск, ты знаешь, как мы с ним дружим, но мне было уже неловко уезжать…

– Ты знаешь, у меня точно тяжесть с сердца упала, – сказала она, неотрывно глядя на него своими матово поблескивающими глазами.

– Признаться, я в душе тоже был рад: думаю, я ее еще много-много раз увижу. Черта с два! – басил он, не в силах оторваться от ее глаз, весь в плену того жаркого, нежного тепла, которое шло от ее чуть раскрасневшегося лица, полной шеи и от всего ее большого, чувствующегося под розовой кофточкой тела. – Нет, ты представляешь себе? Школа имени Ворошилова, школа имени Горького, клуб Ленина, детская больница – и всё на меня. Счастье, что помощник хороший нашелся – Жора Арутюнянц. Помнишь? Из нашей школы. Вот парень! Сам вызвался. Мы с ним не помним, когда и спали. И днем и ночью – все на ногах: подводы, машины, погрузка, фураж, там шина чертова порвалась, там бричку надо в кузню. Бред сивой кобылы!.. Но я, конечно, знал, что ты не уехала. От отца знал, – сказал он с застенчивой улыбкой. – Вчера ночью иду мимо вашего дома, у меня аж сердце оборвалось! А что, думаю, ежели постучать? – Он засмеялся. – Потом вспомнил родителя твоего – нет, думаю, Ваня, терпи…

– Ты знаешь, у меня просто тяжесть… – начала было она.

Но он, увлеченный, не дал ей договорить.

– Вчера я, правда, уже решил плюнуть на все. Уедет, думаю! Ведь не увижу! И что ж ты скажешь? Оказалось, детский дом – тот, что на Восьмидомиках, что организовали зимой для сирот, – еще не эвакуирован. Заведующая, – она рядом с нами живет, – прямо ко мне, чуть не плачет: «Товарищ Земнухов, выручите. Хоть через комитет комсомола достаньте транспорт». Я говорю: «Уехал уже комитет комсомола, обратитесь в отдел народного образования». – «Я, – говорит, – с ним все эти дни связана, обещали вот-вот вывезти, а сегодня утром прибежала – у них и для себя-то транспорта нет. Пока сбегала туда-сюда, уже и отдела народного образования не осталось…» – «Куда же он делся, – говорю, – ежели у него транспорта нет?» – «Не знаю, – говорит, – как-то рассосался…» Отдел народного образования рассосался! – Ваня Земнухов вдруг так весело расхохотался, что его непослушные длинные прямые волосы попадали на лоб и на уши, но он их тотчас же откинул резким движением головы. – Вот чудики! – смеялся он. – Ну, думаю, пропало твое дело, Ваня! Не видать тебе Клавы как своих ушей. И можешь представить себе, взялись мы с Жорой Арутюнянцем за это дело, достали пять подвод. И, знаешь, у кого? У военных. Заведующая прощалась, слезами нас до нитки промочила. И ты думаешь, это все? Сегодня я говорю Жоре: «Беги, укладывай свой мешок, а я пока уложу свой». Потом я ему намекаю, что мне-де в одно место надо, ты, мол, заходи за мной, немного, в случае чего, обожди, в общем, тру ему всякое такое… Только я мешок свой уложил, вваливается ко мне этот, знаешь ты его? Ну, Толя Орлов? У него еще прозвище – «Гром гремит»…

– У меня просто тяжесть с сердца упала, – прорвавшись наконец сквозь поток его слов и страшно понизив голос, проговорила Клава с страстным блеском в глазах. – Я так боялась, что ты не зайдешь, ведь я же не могла сама зайти к тебе, – говорила она на каких-то бархатных низах своего голоса.

– Почему же? – спросил он, внезапно удивившись этой мысли.

– Ну, как ты не понимаешь? – Она смутилась. – А что бы я отцу сказала?

Пожалуй, это было самое большое, на что она могла пойти в этом разговоре: дать наконец понять ему, что их отношения не есть обыкновенные отношения, что в этих отношениях есть тайна. Она в конце концов должна была напомнить ему об этом, если он сам не хочет об этом говорить.

Он замолчал и так посмотрел на нее, что вдруг все ее крупное лицо и белая полная шея до самого выреза розовой кофты на груди стали как эта кофта.

– Нет, ты не думай, что он плохо к тебе относится, – быстро заговорила она, мерцая своими косоватыми, как миндалины, глазами, – он столько раз говорил: «Умный этот Земнухов…» И ты знаешь, – тут она снова перешла на неотразимые бархатные низы своего голоса, – если бы ты захотел, ты мог бы поехать с нами.

Эта вдруг возникшая возможность уехать с любимой девушкой не приходила ему в голову и так была заманчива, что он растерялся, посмотрел на девушку, неловко улыбнулся, и вдруг лицо его стало серьезным, и он рассеянно поглядел вдоль улицы. Он стоял спиной к парку, и вся перспектива улицы, уходящая на юг, облитая жарким солнцем, бившим в лицо, открылась перед ним. Улица точно обрывалась вдали, там был спуск ко второму переезду, и далеко-далеко видны были голубые холмы в степи, за которыми вставали дымы дальних пожаров. Но он этого ничего не видел: он был сильно близорук. Он только услышал раскаты орудийных выстрелов, свистки паровоза за парком и такой мирный, знакомый с детства, такой свежий и ясный под степным небом рожок стрелочника.

– У меня же, Клава, и вещей с собой нет, – сказал он грустно и растерянно и развел руками, словно показывая на свою непокрытую голову с распадающимися длинными темно-русыми волосами, и эту с короткими рукавами застиранную сатиновую рубаху, и коротковатые поношенные брюки в коричневую полоску, и тапочки на босу ногу. – Я даже очков не захватил, я и тебя-то как следует не вижу, – грустно пошутил он.

14
{"b":"590374","o":1}