Литмир - Электронная Библиотека

Дмитрий Москвичев

Жизнь как неинтересное приключение

Памяти Болюшки Вьющегося, упрямца великого, в собственной тени сгинувшего.

I. Машенька просыпается

Непоправимое случилось, как и обычно, вдруг. Обратившись строго на восток, стрелки часов отсекли голову тени, кукушка, высунувшись, прохрипела трижды и убралась восвояси. Лампа настольная подмигнула – случилось и случилось: поправимого, в известном смысле, вообще ничего не бывает. Легко голове, кружно, а и тяжела – не поднять. Жи ши пиши. Ча ща. Что бы ни было, да что-нибудь будет, аминь. Лязгнет за шторами темнота и смолкнет; ключник не из местных, мальчишка неприкаянный, бряцает навесным замком, смотрит пристально: пустить ли тебя, хватит ли сил вернуться? Будет, будет, одним глазком и обратно.

А куда? Куда обратно-то? Какое теперь это место? Каким вопросом его описать? Сколько букв, как угадать? Будет ли в ста километрах от приснопамятных Петушков, где пили настойки клюквенные и закусывали Беломорканалом по привычке, в тупиковой деревне, где дома стоят без полов и до самых крыш растет папоротник? Или в сумрачной, скрипящей квартирке на Малой Бронной, где домовой, не размотав конопляных онучей, лежит в сухой и пыльной кладовке на стопках толстых журналов и сворачивает от скуки козьи ножки. Какими набить сказками? С выжженными еловыми лапами или с пылью дорожной? А дальше-то что? За самый горизонт, в сторону Железного Леса, где живут каменные великаны, на берега Онежского озера, там, если выглянуть в окно, то можно увидеть, как медведь собирает кислую ягоду, принюхивается к росе, машет пудовой лапой холодному солнцу. В сенях рыболовные снасти, бутылки с машинным маслом и резиновые чулки солдатские: ходят в таких по разлившимся озёрам смерти, когда мёртвых больше, чем живых, а и в мирное время хороши, когда рыбы плывут ночевать в хлев. Жиша, бог великаний, единоутробный братец, капля от капли, в отражение пойманный, удит рыбу ещё до восхода, заговаривает, омывает слезами и отпускает на волю с первыми лучами. По ночам же скребется в дверь, а входит всегда через душу, сядет у изголовья и мурчит с легионами окрылённых бесов: потаёнными страхами будущего, воспалённым стыдом прошлого, отчаяньем настоящего. Дотронется легонько до спины – а будто молнией ударит. Куда ни беги и откуда, а место всегда одно. Как и время. Какое время?

Будет ли середина жаркого лета, когда кому-нибудь вдруг взбредёт в голову собрать по старым чертежам одноколку, приладить бочку бондарную в человеческий рост и укрыться в ней от глаз людских, и ждать пахнущих железом туч? Или будет шуршащая усыпальными сказками осень, когда человек, сняв с головы шапку, ухает в колодец цепь и вёдрами черпает своих двойников? Будет ли то зима, когда путник, закрыв глаза на секунду, засыпает навечно в долгожданном тепле, будто пришла весна и не для него одного только? Что-то да будет, сколько ни прилагай усилий, ни глаголь сказок, а будет всё одно, но каждому – разное. Жиша, раб человечий, красная плаха, язык колокольный, одних зовущий, их же и оплакивающий – будет и до тебя. Среди стен, бурьяном оклеенных, среди камней мраморных, среди дерев, покрытых смолой, паутиной и солнечным светом, среди дорог и бездорожий, ульев и пустырей, свадеб и сороковин, стылых земель и огненных вихрей, в стольном ли граде, на далёкой ли заимке, где звёзды катаются по ледяному небу, – сядет у изголовья и всю правду расскажет. Да только кому услышать? Встанет иной – сам не свой – посреди ночи: непролазно ему, зажжёт лампу, чтобы хоть что-то в себе увидеть, а за спину взглянуть боится: нешто он и есть там – в постелях скомканных? Он и есть. Только никому-никому об этом.

***

За богорочком плешивеньким, малым-мало еленьким, пизда любимая машенька ставит пьесу, учит по слогам иконы сибирские, титлы бессовестно перевирая. Спать ложись, лживое ничто свое прячь под одеяло, уходи на дно, и не возвращайся. Чтобы такое про всякое несусветное, чему быть-побывать, а из груди доходящей не вытащить, может быть, и комедия, да только страшно на ночь рассказывать, может быть, и еще что, машенька и сама не разберет: слышала где-то, говорит машенька, что есть что-то такое, от чего людям жить хочется и от чего они в пропасть бросаются по воле собственной, а я вот всё думаю, что же это за такое, от чего жизнь не жизнь и смерть не смерть. Сплюнула машенька трижды на четыре стороны и присела на корточки – небо звёздное в лужице, а лужица в глазах моих, а глазам моим веры нет, потому что туман кругом, хоть ложкой черпай, а в глазах – звёзды, летят звёзды далёко-далёко, а я здесь – на коленках, целую грязь чёрную, пью воду гнилую, говорят некоторые тёмные люди, что она злой дух выгоняет, потому как выдержать то, что человек выдержит, не может, главное здесь – быть человеком. А кому то ведомо? Сомневается машенька и держит себя с маленькой буквы: не выросла ещё до большой, значит. Может быть, и сподоблюсь, если.

Если же будем говорить прямо, бормочет машенька, без экивоков и всякой такой общественной дряни. Говорят, где-то возле Днепра, на бетонных набережных есть много людей, они ездят на пластиковых машинах и стреляют друг в друга фейерверками, а некоторые – на больших, железных, с длинными пушками и без лобовых стёкол. Есть у них маленькие оконца, в которые они смотрят, выглядывая, кого бы сегодня убить. Будем говорить прямо, как писали раньше в толстых книгах, которые надобно было читать через не могу, так воспитывалась в человеке воля и так он обретал способность мыслить, и способность видеть, и способность слышать, и способность чувствовать. Будем без лишних восклицательных знаков и стоящих подряд вопросов – кому нужны они, если отвечать давно некому. Может быть и мне, может быть и мне, буду пророком в Отечестве, говорят, что таких здесь обычно бьют до смерти ради забавы, а потом плачут и голосят, и вопят, и рвут на себе одежды, и устраивают парады. А мне бы только глазочком, только краешком уха, чтобы только дождичком освежило немного, много ли надобно человеку? А мне бы только узнать – есть ли человек я? А вокруг разговоры-то всё извозчичьи. Щичьи. У вас по лениградке заказано до самого старого погоста: ехать ли прямо, никуда не сворачивая, закрыв глаза и опустив руки, или задать кругаля напоследок и по мху васильевскому пройтись ножками беленькими, мёдом цветочным и воском ухоженными. Будет тебе, машенька, будет и новый, закрывай. Слышно только, как шумит листва за окошком: сто-метров-поверните-налево-там-будет-озеро-на-дне-озера-старые-танки-и-самолеты-и-церкви-и-могильный-курган-щиты-серебряные-и-на-щитах-и-на-черепах-следы-от-укусов-змей-черных-многоголовых-иди-на-вы-на-дно-на-дно-ла-дно-ла что же такое-то тяжелы веки у машеньки, не поднять, разве только кликнуть своего ненаглядного, приди, Жиша, как тебя там, сотвори со мной что хочешь, только живой сделай, сделай меня человеком, сделай меня. Где-то была книга, где-то у моей ли бабки, где-то в кухонном шкафчике, среди банок деревянных с травами, толстых тетрадок с рецептами, где-то была книга заговоров, которые нельзя произносить вслух, надо только читать, и чтобы кто-то внутри говорил тихо-тихо, кто-то бормотал непонятное, тёмное, давнее, так и записать надо бы этот голос, слова найти такие, чтобы не ради ума праздного, а живота ради. Так и запишем. Так и пиши.

Жиша – существо лесами дремучее, степями ковыльными расстеленное, холодное, что речушка под Клязьмой, всуе не поминай. И вышло так, что много в человеке подробностей, а целым так и не стал. Тянет Жиша заунывную – скавуль да скавуль – смертушка моя лебёдушка, все нутро истоптала, душу выскоблила и по ветру пустила. Быть урагану и молниям, и потопам, и мору великому, а кто уже подох как бешеный пёс, тому подыхать дважды, и плыть по Москве-реке, рычать и скалиться, скалиться и рычать на мимо плывущих: в яликах и теплоходах пузатых, и речных трамвайчиках, поездах грохочущих с простынями мокрыми на исцарапанных окнах. Иллюминация под водой в честь половодья. Плывут хлева стервятины полные, как ты там? Тепло ли тебе? Помнишь ещё?

1
{"b":"726418","o":1}