Литмир - Электронная Библиотека

Валерий Заворотный

Гавриил,

или Трубач на крыше

Гавриил, или Трубач на крыше - i_001.png

@biblioclub: Издание зарегистрировано ИД «Директ-Медиа» в российских и международных сервисах книгоиздательской продукции: РИНЦ, DataCite (DOI), Книжной палате РФ

© В. И. Заворотный, 2021

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2021

* * *
Гавриил, или Трубач на крыше - i_002.jpg

Вы живете не на внутренней, а на внешней поверхности шара, – сказал Максим. – И таких шаров еще множество в мире. На некоторых живут гораздо хуже вас, а на некоторых – гораздо лучше. Но нигде больше не живут глупее.

Аркадий и Борис Стругацкие
Обитаемый остров

I

Не надо приставать к человеку, выпытывая сокровенные мысли его и желания. Потому что редко кому дано во всей полноте осознать, а еще реже – точно выразить желания и мысли свои.

А коли человеку в данный момент вообще ничего не хочется? Зачем же тогда и пытать его, чего же выспрашивать?

А коли утомлен человек? Настолько утомлен, что нет у него сил даже мыслить в данный момент?

Нет, не надо приставать к человеку. Не надо…

В этот ужасный вечер всё обстояло именно так.

Ни выслушивать никакие вопросы, ни отвечать на них не был способен Василий Губин – сантехник Жилкомсервиса, что ранее, во времена его молодости, именовался Жилищно-эксплуатационной конторой № 16, или попросту жилконторой.

Ничего не хотелось ему. Ничего.

В унынии и тоске сидел Василий на колченогом стуле возле распахнутого окна, устремив невидящий взор свой в пространство, заполненное мутным светом уходящего дня.

Замутненным был и рассудок его, пребывавший в таком состоянии уже много часов. Смутно рисовалось в нем нечто булькающее, нечто перетекавшее из зеленого бутылочного горла в тонкий прозрачный стакан, а после исчезавшее непонятно куда.

Сия картина повторялась в мозгу сантехника многократно. И мозг, не в силах выдерживать этой пытки, периодически отключался.

Не мог истощенный губинский мозг ничего вспомнить. Да и не хотел вспоминать. Ибо давно сказано: «Во много мудрости много печали и кто умножает познания, тот умножает скорбь».

За окном же наступавшие сумерки дарили Губину картину, хоть и неотчетливую, но прекрасную. Ах, если бы только мог он разглядеть ее! Увидел бы он, как в легкой дымке, заполнявшей пространство огромного двора, – там, наверху, над щербатым асфальтом, над сломанными скамейками, над криво стоявшими мусорными баками, над серой трансформаторной будкой, украшенной надписью: «Люська сука», над всем этим привычным ему пейзажем медленно разливался сказочной красоты закат. Увидел бы, как по самой кромке лилового неба, подпертого зубчатой стеной одинаковых домов (серия Щ-991, верхний разлив, стояки ржавые), струится тот самый несказанный (или как там в школе разучивали?), в общем, тот самый свет, в отблесках которого скакать бы ему, Василию, на розовом, в яблоках, коне, забыв про смывные бачки и протечки, оглашая залихватским свистом панельные дома серии Щ-991.

Но ничего этого не видел Губин. И ни на каком коне скакать ему было невмочь. Да что там скакать! Ни на какого коня, пусть даже полудохлого, забраться он был бы не в силах.

Похмелье мучило его. Похмелье.

Тем временем закат, не дождавшись восхищенного взора Василия, медленно догорел и погас. Огромный двор погрузился во тьму, разгоняемую снизу тусклыми пятнами фонарей, а сверху украшенную редкой наколкой одиноких звезд, безразличных к людскому страданию.

Впрочем, звезды виднелись недолго. Не прошло и часа, как откуда-то из глубины, из самой сердцевины начала расползаться непроглядная хмарь. Пожирая одну за другой сверкающие булавочные головки, она быстро заполнила всё вокруг. Даже пятна фонарей, казалось, померкли и сжались, а освещенные окна домов-близнецов, стали едва различимы.

Короткий, яростный гром ухнул, раскатился по небу, отозвался эхом в пустых дворах – и затих, затаился. Потом опять громыхнуло – уже протяжней и глуше, дробясь на отдельные звуки, словно пустые дубовые бочки покатились во тьме. Через секунду извилистый огненный шнур устремился вниз, разметав на краткий миг страшную ночь. Вслед ему снова загромыхали бочки, и десятки сверкающих голубых змей ринулись сверху к земле.

Трясся, стонал иссиня-черный купол, озарялся короткими всполохами, будто пытался что-то исторгнуть из мрачных своих глубин. Пытался, но не мог. А оттого напрягался всё яростнее, пока наконец ни освободился рывком от тяжкой обузы, выдохнул – не громом уже, а шелестом.

Но и этого ничего не мог ни видеть, ни слышать Василий, ибо к тому времени, вконец обессиленный, покоился он задом своим на стуле, а головой на подоконнике, погрузившись в тяжелый сон.

* * *

Сон – благо, дарованное человеку злодейкой-природой. Любой вправе вкушать его, будь он хоть вознесен судьбой на самую вершину власти, хоть прикован этой самой судьбой к вечно текущим смывным бачкам. И горе тому, кто осмелится нарушить покой спящего человека, измученного к тому же головной болью.

Пробуждение такого человека будет ужасным. Вздрогнув, захрипев, с трудом разлепив сомкнутые веки свои, начнет он озираться вокруг, ища обидчика.

И что увидит несчастный сей человек?

Разглядит он (не сразу, но разглядит) комнату в пятнадцать квадратных метров, в одном углу которой будет стоять старенький телевизор, а в другом – платяной шкаф, не менее старый. Шкаф этот будет раскрыт, и дверца его, повисшая на одной петле, наполнит душу, вернувшуюся из забытья, глубокой тоской.

Еще разглядит он круглый, некогда полированный стол, застланный измятой, некогда белой скатеркой. А на столе том увидит он одинокую бутылку, что еще более усугубит его тоску и печаль. Потому что бутылка эта будет пустой. Совершенно пустой!

Переведя взор свой чуть вбок, узреет он застланную серым одеялом старую тахту. Вид этого ложа породит в душе его сомнения, колебания и новый прилив тоски.

Горестно вздохнет человек и заскользит взором дальше – скосив глаза, но не поворачивая голову.

Нет, только не поворачивать голову!

А затем увидит он…

Затем увидит он, сантехник Василий Губин, нечто такое, что заставит всё нутро его содрогнуться.

Увидит он прямо перед собой какую-то бородатую рожу.

Да, да! Некую совершенно незнакомую рожу, глядящую прямо в душу ему наглыми своими глазами.

И скажет Василий: «Ой!»

И ничего больше произнести будет не в силах…

Человек, стоявший перед Василием, выглядел устрашающе. Окаймленное густой бородой лицо было изрезано морщинами, а большие черные глаза его смотрели на сантехника пристально и сурово.

Одет гость был странно. Длинное серое рубище, напоминавшее не то балахон, не то рубаху из грубой шерсти, висело на нем мешком, спускаясь к полу и приоткрыв лишь узловатые ступни необутых ног.

Да, босым стоял он перед Василием. Совсем босым. И зрелище это, отчасти странное само по себе, усугублялось еще и тем, что ступни незнакомца, будучи грубыми, узловатыми, сияли притом белизной. Как, впрочем, и лицо его, и ладони, видневшиеся из складок серого балахона. Померещилось даже Василию, что исходит от них – от рук этих и лица – бледное, едва различимое сияние.

– Дык, ать, мать, – произнес Василий, облизнув пересохшие губы.

Дальше не получалось.

– Кто… будешь? – разорвал наступившую тишину голос, повергнувший сантехника в дрожь.

Говорил незнакомец басом, чуть размыкая узкие губы. Лицо его оставалось неподвижным, будто вырезанным из белого камня.

1
{"b":"755950","o":1}