Литмир - Электронная Библиотека

— Заткнись. Пасть закрой! Иди, сдохни, на дно своё грёбаное ползи, а ко мне не лезь, ясно?!

Стараясь не думать, вообще не заглядывать туда, где безногая ящерица сплела себе разящее йодом да мускусом гнездовище, сумрачно проводит ладонью по шее, обдирает поломанными ногтями загоревшую кожицу, нащупывает вены-жилы-артерии, вроде бы угрожает, а вроде бы всё больше защищается — не специально, инстинктивно, с просачивающимся бумажным испугом, а оттого злость дыбится ярее, злость дымит, кострится, бежит колючими искорками по пышущим огневищем взрывоопасным рукам.

Голос — понимает, ублюдина, что грань нарушена, запретное-заветное яблоко почти-почти надкушено, дальше им обоим может стать очень и очень плохо — стихает, ёрзает, изворачивается внутри всей своей шкурищей наизнанку. Даже кожу как будто сбрасывает, разбалтывая жёлтое море-тошноту так старательно да ретиво, что Эйса и в самом деле мутит, саднит под набухшим языком, по-плохому ведёт: вот вам и все болячки, вот и психика, с корешками да потрошками покорёженная, вот и ударившая о треснувшие борта суматошная степная волна.

Портгас между тем, стараясь ни за что не повестись, упрямо отмахивается, шумно и горько вдыхает, почти ничего не сплёвывает обратно, задыхается застревающим в горловине кислородом. Пользуясь моментом редкой тишины, сосредотачивается на дороге: исхоженная тропинка под ногами давно исчезла, запропастилась в каменьях древесных друз, зелёные мясистые листья лезут, щекоча налипающими росными каплями, в глаза и лицо, в изношенных сандалиях путаются дряхлые толстые корни, хитро замаскированные разросшимся поверху камуфляжным мхом.

Эйс знает, что уже всё, уже близко, уже совсем-совсем тут; лес незаметно редеет, солнце прыгает по кожуркам дозревающих фруктов, сильнее веет сыростью, прохладой, пряной солёной влагой: ещё сотня метров или, возможно, полторы — и прощайте, чёртовы бестелесные голоса, прощайте, морские-степные качки, жёлтые рвоты да засевшие под языком болезни! Привет вам, неунывающие розовые пингвины в удобных да мягких балетных тапочках, медовая светлынь в ловящих облачных стрекоз ладонях и три заговоренных снопа переплетённой с красной шерстью соломенной пшеницы.

«Постой. Подожди. Остановись. Не ходи к нему. Не глупи…! Не будь — слышишь? — дураком…» — белый змей всё понимает, ловит этим своим змеиным чутьём приближающееся оголтелыми семимильными прыжками отверженно-ненавистное, поэтому тревожится, сворачивается и разворачивается чешуйчатыми кольцами, быстро перекидывается от виска к виску, лижет раздвоенным языком у покусанного лишаями-ветрянками-закатами уха. — «Тебе ведь лучше, намного лучше одному! Ты всегда был один, ты как никто иной знаешь, что я прав! Мы с тобой другие, мы с тобой вне их, мы никого не потащим за собой, не положим ради них данную нам жизнь! Одни лишь людишки, жалкие глупые людишки, не способные абсолютно ни на что, нуждаются в ком-то!.. Одни лишь слабые людишки, воющие от одиночества, дарят себя, раздирают на куски… и убивают… убиваются… только бы найти… отыскать… кого-нибудь такого же… жалкого, беспомощного, мешающего… до тошноты… слабо… го…»

Голос то тухнет, то взрывается и взметается, доставая до самой внутренней макушки, разрывается и разрывает, а жадно задышавшие, наконец, лёгкие уже вовсю обдаёт растолченной на солярный ветер океанической солью, барабанные перепонки — невидимыми вибрациями гулкого рокота, шквала, снимающейся с камней летуче-альбатросовой пены.

Голос, чудовище мерзотное, темнотой из собственной души вскормленное, выхоленное, выращенное, до несмешного хохота ущербное, покалеченное, вот где по-настоящему жалкое да неполноценное, моря не любит — боится его, шарахается, зубы показывает, а деться никуда не может, раз своей воли не имеет, раз до сих пор в том, кто по другой тропинке пошёл-отправился, сидит. И солнца оно не любит тоже — солнца, понятное дело, и подавно, — и мальчишки доставучего, резинового, с улыбкой рехнувшейся да пучком торчащей из самой души овсяной золотой травы.

Мальчишки даже больше, чем того же моря-солнца-всего, потому что у того не покладистая и сговорчивая, если постараться подыскать ключ, ши-зо-фре-ни-я, а самая что ни на есть натуральная чокнутость. Завихрение по скачущей каждую третью секунду фазе, балки обрушенные, психопаты в жёлтых халатиках на парадной тисовой улочке; словом, то, чего не просчитаешь, не сосчитаешь, не угадаешь, не поймаешь и никак, вот просто никак не обуздаешь, не словишь в кулак, не запрячешь, заткнутое, в карман.

— Вот ведь незадача, — Эйс, оскаливающий острые волки-соколы-зубы, ненадолго останавливается на краю шумящего вердигровой гривой одичалого леса, рассеянно рассматривает грань волнующейся тени, нетерпеливо колышущейся под его носком. Улавливает там, на обрывистом травянистом берегу, где скалы-падение-смерть, знакомую соломенную макушку, гоняющуюся туда и сюда за порхающими седыми одуванчиками… — Так ведь и я, понимаешь же, тварюга ты безмозглая, всего лишь такой же жалкий да слабый… человек.

Голос шипит, вьётся, хвостом оплетает, узлом вяжется, дерётся и дерёт…

Но Эйс уже не слушает: хмыкает только, машет на всё рукой, мысленно прижигает приставшую змеиную шкуру пойманным в Луффин сачок тигровым солнцем и, взъерошив себе волосы, быстро-быстро выпрыгивает из отпустившего леса, легко да открыто вышагивая навстречу к морю, свету и несущемуся сквозь разросшийся каменный полигон, радостно-радостно вопящему соскучившемуся мальчишке.

========== Птица-Ночь ==========

С глубокого голубичного неба, расшитого плюшем выкупанных в кометах облаков, падает совсем не снег, нет.

Тринадцатилетний Луффи, маленький и тощий нескладный мальчонка, прижимается влажными прохладными ладошками к запотевшему стеклу, восторженными глазищами всматриваясь во вьюги и бураны, на осыпающиеся дождями падшие звёзды и бушующие оперённые крылья.

Он смотрит, как огромная, укрытая шарфом-невидимкой птица-ночь опускается когтистыми лапами на шуршащие пока ещё зелёными травами поля; этот её волшебный шарф, сотканный занебесными карликами-гномами, зацепился, должно быть, о колючки сверкающих молний, когда птица парила где-нибудь высоко-высоко, и теперь сквозь полупрозрачные складочки проглядывают огромные глаза-метеориты, черничный пух, брусничные кончики маленьких небывалых кустичков и разлившийся маковыми соцветиями ветер-хвост.

Птица ступает легко, игриво, с любопытством и нежной ласточковой осторожностью: травы остаются нетронутыми под неслышным шагом, а струящийся сквозь них ручей — по-прежнему зеркально-гладким, несмотря на то, что острый клюв собирает с водной глади поблёскивающие лунные пушинки, щекочется, смеётся, неумело да неуклюже сглатывает.

Луффи безумно хочется позвать своего старшего брата и показать ему то, что, наверное, больше никогда да нигде не увидеть, но тот, свернувшись в кресле тёплым уютным клубком, спит настолько сладко, что у резинового парнишки, обычно не интересующегося чужими комфортами, щемит быстро-быстро выстукивающее медовое сердце да попросту не поднимается запрятанная в ладони смелость.

В жёлтых затенках бумажных фонариков и понаставленных на подоконнике догорающих сальных свечек Эйсовы веснушки, разбросанные по смугловатым щекам, кажутся россыпью выброшенных на берег крохотных янтариков, от вида которых у Луффи намертво перехватывает сбивающееся в комок дыхание.

Волосы брата, выглядящие так, будто повязаны тугими морскими узлами и вообще все такая из себя пакля, а на самом деле очень-очень мягкие и приятные на ощупь, волнистыми водопадиками спадают на бледное лицо, закрывают тлеющие под веками глаза, самыми-самыми кончиками достают до расслабленных в кои-то веки плеч.

На груди у Эйса книжка в потрёпанном цветочном переплёте, которую он читал младшенькому, пока не заснул на одной из самых интересных страниц, и Луффи, непоседливый надоедливый Луффи, по десять раз на дню получающий тумаков от своего старшенького за извечную несдержанность, старается даже не дышать, чтобы не спугнуть задиченного, точно прячущийся в перезревшей пшенице зверёк, братского сна, чтобы полюбоваться таким Эйсом самую капельку подольше.

3
{"b":"792416","o":1}