Литмир - Электронная Библиотека

В больнице Геннадия осматривали сразу два врача, старый и молодой. Видно было: старый натаскивает молодого, учит профессиональному уму-разуму, — он кропотал, как тетерев, голос у него был ровный, усыпляющий, а молодой в ответ кудахтал по-куриному удивленно, иногда даже подпрыгивал, стремился что-нибудь сделать, но старый позволял ему лишь малое: вскрывать коробочки с лекарствами, да мазать зеленкой прыщи у пациентов. В последнем молодой преуспевал: половина больницы ходила в зеленых пятнах.

— У вас перекошены плечи, — заявил Геннадию старик, — одно плечо выше, другое ниже. Как это произошло?

Геннадий, тщательно подбирая слова, — тщательно вызубренный испанский язык начал куда-то исчезать, проваливаться, словно бы он и не владел им, — рассказал, старик удрученно покачал головой и несколько раз произнес одно и то же слово: "Рентген!"

Результат рентгеновской съемки оказался неутешительным, это хорошо было видно на пленке: левое плечо у Москалева оказалось на два сантиметра ниже правого, — так его изуродовала в океане кувалда, поднятая железной волной с пола машинного отделения; в плече были порваны связки.

— Надо делать операцию, — сказал старый врач.

Операцию делать надо, это любому попутаю, сидящему в кустах за больничными окнами, видно, но где взять на нее деньги?

Старый врач крякнул в кулак — он все понял, но помочь пациенту ничем не мог, посмотрел Геннадию в глаза, словно бы проверял его на правдивость, и махнул рукой:

— Все, парень… Иди куда хочешь.

Молодой помощник перестал кудахтать, выпрямился с надменным видом: он находился на другой социальной ступени, в верхнем слое общества, а усталый, небритый мужик в неопрятной одежде, сказавший, что он — русский, — внизу… И не просто внизу, а на самом дне — дальше уже некуда…

На этом визит Москалева в больницу закончился, с увечьями и бедой надо было бороться самому, в одиночку, без лекарств и всякой медицинской помощи. Он не мог ни спать, ни ходить толком, ни сидеть даже — обязательно доставала боль. Повязка, которую ему наложил на грудь старый эскулап, скоро съехала вниз, едва ли не на живот, боли от этого усилились.

Иногда Геннадий по часу сидел где-нибудь в кустах, либо на старой пустой скамейке, раскачивался из стороны в сторону, стараясь утихомирить, уговорить боль, сжимал зубы. Были случаи, когда боль подчинялась ему, но чаще, много чаще, не слушалась. Совсем не слушалась.

Ох, как хотелось ему домой, в Россию, там ведь и стены, и земля родная, и воздух помогли бы ему подняться на ноги, выздороветь, а тут… Тут ничего этого не было. Только боль, да жгучая, способная заглушить все на свете, в том числе и приступы боли, тоска…

3

Есть люди, которые не могут терпеть боли, от простого нытья где-нибудь под мышкой или в животе раскисают, как дети, готовы хныкать, а то и вообще реветь в три ручья, чуть ли не в обморок хлопаются, но Москалев не относился к этой категории служивого народа. Относился к другой…

Служба в армии (точнее, на флоте, родном Тихоокеанском) научила его терпеть боль. Носить погоны — это не баловство и не обязанность по чьей-то частной воле, это в первую очередь веление собственной души, земли отчей, отклик на зов предков, отца с матерью, воспитавших будущего воина, ратника и уж потом, во вторую очередь, — личная подчиненность строкам Конституции, обязывающим каждого гражданина защищать свое Отечество.

Если бы Геннадия спросили на высоком суде, чему его научила служба флотская, он бы ответил совершенно искренне, хотя и казенно, словами лектора из политотдела, привыкшего ездить по кораблям и выступать перед моряками:

— Преодолению себя и своих слабостей.

Если бы этого не было, вряд ли бы он сумел пробыть в Чили даже две недели — не получилось бы. Он сошел бы с ума или наложил на себя руки, другого пути у человека, оказавшегося тут изгоем, нет.

Изгой — это самое худое, униженное, ниже дна состояние, в котором может находиться человек, — где-нибудь на уровне скотного двора или загона, где перед забоем откармливают поросят… Но свиньям хоть еду дают, не заставляют голодать.

Чтобы хотя б немного забыться, не видеть того, что он видел, что бросалось в глаза, Москалев вспоминал свое прошлое, Находку, Владивосток, плавания по тамошним морям, прогулки по берегу, вообще по дальневосточной земле, и у него обязательно стихала боль, делалось легче, на лице появлялась обрадованная улыбка, и ничто не могло стереть ее, даже если на подавленную боль накладывалась боль новая, сильная, способная остановить сердце… Москалев все равно улыбался.

Однажды он здесь, в Чили, на замусоренной набережной, услышал историю, которую хорошо знал, хотя это и было давно, как немного знал и участников ее — моряков, унесенных на барже в открытый океан. Они вместе служили на Шикотане. Унесенные ребята без еды, без воды, без горючего, лишенные тепла, целых две недели болтались среди волн и уплыли едва ли не на другой край земли… Хорошо, что на одном из океанских перекрестков их случайно повстречал американский военный корабль и снял с железной ржавой коробки, именуемой самоходной баржей.

Если бы этого не произошло, то старший на барже по фамилии Зиганшин вместе со своей командой попал бы под трибунал. А так сработал закон политического чудачества или, говоря иначе, соперничества, и сюжет стал развиваться в благоприятную для зиганшинцев сторону.

В результате власти наши наградили мокропутных солдатиков — они действительно были мокропутными бойцами, солдатами, а не моряками, и носили обычную пехотную форму, только на погонах у них по трафарету были выведены маслом две большие буквы ТФ, что означало "Тихоокеанский флот".

Плавали пехотинцы на самоходной десантной барже (сокращенно СДБ), которую военный люд называл танковозом, и команда Зиганшина действительно перебрасывала танки по курильским островам, поскольку обстановка на пограничной земле Курил была такая, что у солдат на ногах дымились голенища сапог.

В тот штормовой день команда танковоза отдыхала — море было серым, неприветливым, по небу ползли грязные, по самую пробку наполненные холодной моросью облака, такая погода ничего хорошего не предвещала, и мокропутные пехотинцы решили отдохнуть: сварили картошечки, открыли пару банок говяжьей тушенки, разделали три селедки собственного соления, нажарили большую сковороду здешней камбалы-палтусовки, тающей во рту, — вкусная была рыба, особенно, когда свежей попадала на сковороду, и ловить ее было легко, клевала она на все, даже на пуговицы от штанов… Главное, чтобы к леске был привязан острый крючок.

Из местной лавчонки принесли мягкого, белого, как сметана, так называемого формового хлеба и сели за стол. Пара чекушек, которая была у них припасена к обеду, растаяла так быстро, что они не заметили этого, у служивых — ни в одном глазу, даже намека на это не было, — поэтому самого молодого из команды отрядили в магазин.

В суете той, что сложилась как праздничная, Зиганшин прозевал штормовое предупреждение, переданное по радио, и шквал, налетевший на старенький причал, где стоял танковоз, оказался неожиданным.

Примитивная тумба, на которую была накинута петля причального каната, — уже дряхлая, ржавая, в дырках, неожиданно рассыпалась, не выдержав налета, и самоходку поволокло в открытое море.

Команда зиганшинцев не сразу засекла беду — лакомилась палтусовкой, вкусно чмокала губами и ни о чем плохом не думала. Подумаешь, шторм! Мало ли штормов они пережили здесь, на Курилах, — не сосчитать! А когда все-таки почуяли неладное, очухались и выскочили из кубрика — даже земли не увидели, так далеко их унесло. Всего за несколько минут. Только волны, волны, волны…

Надо возвращаться. Тем более что четвертый член команды, ушедший в магазин, уже, наверное, на берегу топчется, ладонь ко лбу прикладывает в выжидательном жесте: не понимаю, дескать, шутки, которую учудили вы, ребята — взяли и провалились куда-то вместе с танковозом. Не-ет, такие шутки непонятны, совсем непонятны.

2
{"b":"815665","o":1}