Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Тогда ты чувствуешь себя проволокой, трубой, что ли, с какой-то длинной дырой внутри. Они вылетают, скрипя, звеня, - ну, этот длинный звук по железу вдоль - зудя? Будто буряты со своими железными пластинками в зубах. И ты их, как котят, пристраиваешь по хорошим семьям. Они входят к вам в горло, они ползут по гортани металлическими муравьями друг за другом. Они скажут вам, что вы не одиноки: у вас же есть ангел.

Ангел это лишь перышко на базарных весах, уравновесить недостачу. Ангелов выдают людям в ладони, в горсти, сыплют за шиворот, швыряют им в глаза - чтобы они улыбались. Чтобы они не бояться. Чтобы из них сироп, кленовый сок, лакричная слизь. Черная и сладкая как битум асфальт.

Каждой осенью есть один день, листья тут не важны, но пришел холод. Это оцепенение кажется, дырка всюду - и ею есть. Сквозь нее, да, видно много звезд.

В марте есть обратный день, когда спина чувствует солнце, как ладонь, толкающую тебя глазами в наледь. Из того, что жизнь так распадается на части, следует, в общем-то, что мы вправе не принимать никаких ее правил, кроме простых: голода, холода и -если бы он нас любил. Что до ангелов, то они, проходя сквозь нас, торопятся на свои службы, оглядываются и видят нас как что-то, что обтрепало им крылышки, как об угол - хотя сами и виноваты: вовремя не свернули, не вписались в поворот. Крутится-вертится шар голубой, крутится-вертится дворник с метлой, крутятся-вертятся раз-два-три.

Ангел входит к человеку без стука. Со спины. Ангел берет человека за уши и бьет лицом об стол. И человек - чувствует счастье. Он становится счастливым. Он - само счастье, когда его лоб пришелся об угол стола.

(3)

Секретный темный сад, где слезы поют по телу, и листья дрожат краешками. Главное, чтобы земля была теплой. Главное - чтобы птицы не теряли перья из крыльев; главное - чтобы ветер их раздвигал. И всюду повсюду иголочки, словно одна сосенка распалась прямо на глаза, ресницы смотрящего на нее: песок кругом снизу. Песок, исчерканный зелеными надрезами. По тонким дорожкам ходят муравьи.

Любая клюква отзовется всхлипом - когда на нее наступить, и будет молчалива иначе. Когда конец лета, то песок делается таким горячим, что маслят можно вынимать из него и сразу есть: они хрустят, щелкают пропеченные, соленые, горькие. От смешанного с вереском песка поднимается зной.

Дорога вихляет в мареве, по всем ее обочинам те же песок и вереск, а за верхушками вереска видно море - плоское, тоже похожее на песок. Воды, оказывается, не дружат - на мысу, пытающемся разделить два моря, волны смыкаются: идут на острый берег квадратиками, песок же на дне - он в точечках выемок: ящиком для каких-то жавороньих яиц.

Муравьи идут по песку, осыпая эти камни вниз, на следующих, вовсе не чувствуя за собой вины. Кажется, никто из них не знает, что за ним идет еще кто-то. Зеленые кусочки деревьев отсыревают в сумерках. В сумерках море становится глубже, и войти в него можно лишь по глупости: до щиколоток. Когда кончается лето, то будто его и не было. Когда больше нет пыли, то, кажется, есть только грязь. И ждешь мороза - чтобы ее прихватило, сделало красивой.

Вереск в августе выставил из себя лиловые цветочки. Вереск пружинит под ходьбой до конца октября. Там, где нас не было, мы ничего не знаем. Любая дощатая станция возле рельс знает, по правде, немножко больше, чем мы. Море лежит плашмя, будто обдолбалось. И эти вечные сосновые шишечки под ступнями, разгуливая босиком. Сухие, насквозь готовые для какого-нибудь самовара. Я никогда не сосчитал, сколько там чешуек.

Летящая над морем бабочка его не перелетит. Она ляжет телом плоско на волну, ее пыльцу прибьет утром к берегу, ее глаза на полсекунды покажутся дачнику двумя кусками мелкого янтаря. Он скажет: "тьфу" - разглядев.

По ночам море выходит на берег: по ночам море ходит по песку, по ночам море лижет все подряд любые деревья, стоящие между ним и железной насыпью. Провода над рельсами ночью начинают зудеть, словно бы по этой дороге поедет еще кто-то кроме ветра, сбившего их в сторону, чуть-чуть - для этого звука. Муравьи по ночам спят, закрыв муравейник на три засова, подложив под головы штуки четыре из всех их шести, восьми, восемнадцати лап.

Ночью, в три часа пятнадцать минут из полуоткрытой - ну, по забывчивости - калитки на песок ведущей к станции дорожки выходит черная собака.

Она глядит на песок, садится, запрокидывает голову, чтобы посмотреть наверх: видит что-то наверху. Идет дорожкой - куда та ее ведет. Останавливается: смотрит за забор, возле которого остановилась - изучая цвет и запах пионов, георгин, бархатцев, гладиолусов, астр. Запах ей нравится, но она хочет к морю. Но море - в другой стороне. Она опомнится возле закрытого на ночь ларька и пойдет в другую сторону.

Собака входит в море по пояс. По ватерлинию - ну, то есть - по ее хвост - если его расслабить - ляжет по воде. Она пьет эту воду, вода - слабо соленая, собака ощеривается, плюется, пьет дальше.

То, что висит сверху, лежит на воде: собака слизывает эту падаль, отплевывается от жидкой соли. Ее медленно затягивает тина - не тина, но какая-то дрянь, которая похожа на ее шерсть - собака черного цвета не может отличить одно от другого; эта черная сука лакает соль, будто та упала с неба.

И вся эта вода - из которой она состоит - вся эта вода изнутри ее брюха начинает обниматься с водой вне брюха: ей кажется, что она, собака, плывет. Вода пройдет сквозь любые поры, сквозь любую кожу, сквозь любую шерсть.

Море становится больше на одну черную собаку.

(4)

Он, one, кто-то, некто, кто живет напротив, на чердаке: в темное время. Где по ночам, где пол покрыт голубиным пометом, словно мраморной крошкой. Крошками мрамора. На коньке крыши живет ворон, на чердаке копошатся голуби, такие летучие черви. С них опадает чешуя: как с каждого, кто прожил эту тьму зиму до утра и буквы "у" в забитое ватой окно. В них тяжелая из пальца женская кровь.

Тяжелая кровь пригибает к полу: пол навощен, что ли заляпан воском грязного тела кровь на нем - другой цвет. Некто, кто пришел к себе на чердак домой, он, one, видит - прогибаются стропила. Тот, кто выжил в эту зиму, - почти Санта Клаус. Тот, кто пережил эти снега - лыжник.

С голубей под потолком летит слюда. Слюна: они питаются ватой и плюются вниз, шариками чьих-то косточек. Тот некто, кто пережил эту зиму, продает свои валенки.

Мы выйдем в апреле на паперть. Это место эта паперть чего-куда дальше от места, где мы тут здесь. На крыше дома сидит ворон. На коньке крыши разлеглась его чернота. Внизу, под нами - сплошные лужи. Мы не станем, мы не будем, мы не можем разбираться с тем, кто не дотянул до слякоти. Крыса поднимается на чердак и душит голубей: лапками за горло. Они ей поют напоследок то, что поют. Ну, на что способны их дыхалки.

Все те, кто пережил эту зиму, выглядят плохо: чердак не лучшее место для хорошего цвета лица. И нашла рыба свою воду, и нашла же рыбка свою водичку, да и водичка нашла же свою рыбешку. Сверху - крест снизу память.

Кажется, мы все, некто, хотим, чтобы нас кого-то всех топтали сапогами. Проходя по нам строем, с песней, широко и напевно, энергично, не растягивая, неторопливо и строго, размеренно и спокойно, с благородством и теплотой, сдержанно и величаво в сто пятьдесят тракторов. Все те, кто пережил эту зиму, видят под своими окнами лужи. Все те, кто видит лужи под своим окном, эту зиму пережили: они живы и глядят из окна.

Черная кровь в сумерки заставит сделать все то, что ты хочешь, но не осмелился, не осмеливался. Он, one, боится крови, текущей из него, из его, хотя бы, пальца. Потому что она, one, слишком тяжела, чтобы ей ею еюя радоваться. Те, кто пережил зиму на своих чердаках своим горбом, щурятся на свет неба: тот его слишком яркий, чтобы им в помощь. Где-то там, на Спасской башне бьют часы ни одного раза.

Человек проснулся и потягивается. Человек становится тем, кто он, и глядеть на него - неприятно. Человек есть то, что он видит в зеркале, не завидую им обоим. Время выделывает из девочек утробы старух - и правильно поступает. Хлебные крошки летят вниз, на паперть. Мы же не выйдем гулять туда, где нас арестуют? Свяжут. Будут бить. Нет, они нас не дождутся?

3
{"b":"82395","o":1}