Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И он приступает к этому занятию: выстраивает столбцы эпитетов, сравнивает описания жертвы и убийцы, сопоставляет и – к чему же он клонит? Как заметил Жорж Нива, известный швейцарский славист, «...Речь идёт о мифологеме змеи: молодой еврей-убийца уподобляется – через размышление о змее – Сатане... Вот, по Лосеву, ещё одно свидетельство мифологемы змеи: он извивается!» Спрашивается: а чему же ещё уподобить терроризм, это зло в чистом виде, как не библейской змее, «в пяту жалящей»? Нет, Лосев уверяет нас, что этот Змий заимствован прозаиком из «Протоколов Сионских мудрецов»!

Так и представляешь сцену: писатель клянётся в верности фактам, положив руку на Библию, а критик выхватывает из-под руки клянущегося Книгу книг и подсовывает вместо неё «Протоколы».

Итак, логика рассуждений этого критика пытается привести нас на самый порог довольно гнусного вывода о великом писателе, в то время как стиль и слог статьи маскируют это намерение побочными рассуждениями и даже рассеянными комплиментами, однако – какими? Да, в одном месте Лосеву понравилась фраза из романа, но он тут же эту похвалу отнимает у прозаика и передаёт своему любимцу-поэту, у которого сходная фраза была, кажется, лучше (или раньше)...

И всё-таки, даже в контексте других нападок на писателя – откровенных, оголтелых – эта попытка Лосева кажется настолько опасной из-за её коварства, что хочется ещё и ещё проверить себя по другому источнику: нет ли тут ошибки, так ли уж предубеждён этот ядовитый критик против писателя?

Увы, в других сочинениях «нового Вяземского», как его рекомендовал поэт-лауреат, любивший сравнивать своё окружение с пушкинским, неприязнь выражена ещё резче. Вот, например, стихотворение «Один день Льва Владимировича», – не правда ли, это название чем-то нам знакомо? Мы читаем:

...За окном Вермонт...
Какую ни увидишь там обитель:
в одной укрылся нелюдимый дед,
он в бороду толстовскую одет
и в сталинский полувоенный китель.

Здесь уже, что ни слово, то деталь злой карикатуры на знаменитого «вермонтского отшельника», изображённого как гибрид Толстого и Сталина с накладной бородой... Что ж, Лосев-стихотворец выражается вполне откровенно, а вот Лосев-критик, адресуясь к «не-читающим» кругам публики, как мне кажется, перемудрил. Отсюда и скандал на радио «Свобода», когда в результате его самого обвинили в антисемитизме, что, конечно, нелепо. Как выразился по этому поводу мой давний друг, хорошо знакомый с кухней пропагандных заведений: «Своя своих не познаша...»

В конечном счёте, нельзя не задать этот горький вопрос: почему? Отчего с таким остервенением критики набрасываются на прозаика-гиганта? Не действует ли здесь, по Крылову, комплекс маленькой и очень злой собачонки? Возможно и это... Но главное в чём-то другом. Любопытно, что многие обвинения против писателя строятся вокруг такого вопроса, как его национализм, хотя он себя националистом и не провозглашал. Само это понятие трактуется настолько широко, что границы его определения расплываются.

Тем больше неразберихи в оценке различных национализмов: например, так ли уж великолепен польский национализм? А эстонский, латышский, литовский? Существует ли национализм еврейский, а также хорош ли украинский, и чем плох русский? И почему за одним народом он признаётся, а другому отказан?

На эти вопросы трудно ответить, хотя чувство подсказывает простую аналогию между достоинством национально-культурным и личным. Иначе говоря, всяк может уважать себя, но только не за счёт унижения других. Если принять это немудрёное правило, то сколько же отпадёт напраслин, обид, желчи, и в особенности пенно кипящего публицистического гнева!

Итак, у нас есть два лауреата, и оба принадлежат как русской литературе, так и советской эмиграции... Однажды Гёте, говоря с Эккерманом о Шиллере, заметил, что в пору его молодой славы Германия разделилась на две, чуть не до драки враждебные, партии: одна за Шиллера, а другая за него, Гёте, – «вместо того чтобы радоваться, что у Германии есть разом два таких молодца, как мы оба».

Не следует ли нам прислушаться к словам великого немца, или же и его следует препарировать по национальному признаку?

РАНЕНОЕ ИМЯ

На моей левой руке, на том месте, где отслужившие на флоте, а порой и вполне сухопутные романтики моря обычно выкалывают голубой якорёк, до сих пор виден тонкий прямой шрам. Нет, это не след от выведенной татуировки, – не настолько я безрассуден, чтобы расписывать глупостями свою шкуру, но происхождение этот шрам имеет действительно романтическое, а следовательно, без любовной истории здесь не обойтись. Однако прежде чем назвать героиню моего затянувшегося на года приключения, я должен оговориться. Её имя – вот в чём загвоздка. Я и хочу, и не могу её назвать по имени, потому что в пору нашей близости я-то был свободен, а она вела, по крайней мере, двойную жизнь, восхитительно ловко улаживая все сложности и деля себя между работой, детьми, среднеарифметическим мужем, домашним хозяйством и влюблённым в неё по уши воздыхателем, то есть мною. Ничего не путала, всё помнила, никогда не торопилась и всюду успевала. Мясник, например, через головы толпящихся протягивал ей свёрток с вырезкой и коротко бросал:

– Столько-то в кассу!

Дело в том, что была она ослепительна, и не только для мужского взгляда, а как бы объективно, в сравнении с неким эталоном красоты, который, конечно, совершенно объективным быть не может. Для меня, например, таковой осталась на всю жизнь наша негласная «Мисс Техноложка» Вава Френкель, и, платя ей, целиком оставшейся в той поре, дань восхищения, я, пожалуй, займу у неё не совсем обычное имя для своей героини с непременной оговоркой, что она ею никак не является, но лишь подобна.

«Виктория, Ва-ва», – произношу я по слогам, и в моём сердце, сердце литератора открывается сладкая ранка, вместе томящая и утоляющая. Полное имя выражает собой мнимую неприступность и притом победительность моей недотроги, в то время как детская кличка в точности повторяет рисунок её губ, обращённых ко мне при встрече. Имя – это её законченная эмблема, это и есть её облик, сильный и нежный, в котором нет ни грана пошлости, как, например, у того литературного гурмана и сладострастника, кого вы сейчас вспомнили.

И – даже более. Когда я поджидал её с работы, а служила она в одном из учебных заведений за Александро-Невской лаврой, то, томясь на троллейбусной остановке среди окраинной унылости и запущенности, я вдруг поразился контрасту этого безобразного фона с нею самой, вдруг появившейся, как «соименница зари». Нет, не зари, а именно Вавы, до боли разъедающей меня, как, может быть, душа – осчастливленное ею тело. И не только меня. Вышла – и прямо полыхнула красой по этим заборам, виадукам, складским сараям.

* * *

Мы садились в троллейбус, уже изрядно набитый рабочими и служивой публикой, и, довольно скоро миновав индустриальные пейзажи, широкой дугой огибали некрополь и лавру, где рядом чернела полыньями Нева, да и выкатывали на скучноватую в тех местах перспективу Старо-Невского. Притиснутые толпой друг к другу, мы разделяли между собой эту полуневинную близость: я – пожирая глазами предмет моих вожделений, она – позволяя себя пожирать. В этом чаще всего и состояли наши свидания, но иногда мы выходили там, где Суворовский проспект с одной из Советско-Рождественских улиц образует косой угол на переломе Старо-Невского в Невский. В том месте, как раз на углу, стояла двухэтажная стекляшка, которую мы облюбовали для наших бестелесных общений.

Вечерами в кафешке, по слухам, собирались наркоманы и клиентура с Московского вокзала, но в дневные часы это было вполне гигиенически опрятное заведение. Надо сказать, даже днём на паву мою здорово пялились, и пока я брал у стойки мороженое или шампанское, она успевала отшить двух-трёх непрошеных кавалеров. Да я и сам приступал к ней настойчиво:

18
{"b":"129146","o":1}