Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Какое веселое ликование поднималось в душном зале кинотеатра, когда Петр, воюя против шведов, отправлял монахов рыть окопы, а на вопрос, кто же станет молиться за доблестных русских воинов, решительно отвечал: «Я один за всех помолюсь! Меня на сей случай патриарх Константинопольский помазал…»

Не в публичном выступлении, а в записной книжке — то есть исключительно для себя и, оставаясь, так сказать, наедине с собой, — А.Н. сделал однажды такую запись:

XVII век примечателен тем, что для России изменяется точка зрения. Она… принуждена мерить себя по масштабам Запада… Все, что было в ней прогрессивного, оказывается тормозящим. Медленное изживание этого тормозящего, этой мертвой оболочки Третьего Рима, упорство в том, чтобы самим внутри изжить — вот атмосфера XVII века, столь бедная культура. Но в этом — огромная жизненная сила государства. Ему пришлось сделать всем своим колоссальным телом огромный поворот.

(А. Толстой. Записные книжки. В кн.: Литературное наследство. Т. 74. М. 1965. Стр. 326)

Тут особенно примечательна фраза: «Все, что было в ней прогрессивного, оказывается тормозящим». Это, надо думать, — о реформаторских планах Василия Васильевича Голицына.

Алексей Николаевич, по-видимому, не сомневался, что тот огромный поворот, который России пришлось в XVII веке сделать «всем своим колоссальным телом», мог быть совершен только так, как совершил его Петр, — то есть волевым и даже кровавым усилием, подняв страну «на дыбы». Но помимо этих, умозрительных, концептуальных соображений, было у него еще и эмоциональное к этому отношение. Ему явно импонировало, что этот огромный поворот был совершен по-русски, с тем «русским революционным размахом», который ценил не только Сталин, но и тезка и однофамилец (а может быть, даже и дальний родственник) Алексея Николаевича — Алексей Константинович Толстой:

Коль любить, так без рассудку,
Коль грозить, так не на шутку,
Коль ругнуть, так сгоряча,
Коль рубнуть, так уж сплеча!

О Петре Алексей Константинович, правда, держался несколько иного мнения, чем Алексей Николаевич. И это он тоже высказал однажды со всей свойственной ему ясностью и определенностью:

«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
Что ты изволишь в котле варить?»
— «Кашицу, матушка, кашицу,
Кашицу, сударыня, кашицу!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А где ты изволил крупы достать?»
— «За морем, матушка, за морем,
За морем, сударыня, за морем!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
Нешто своей крупы не было?»
— «Сорная, матушка, сорная,
Сорная, сударыня, сорная!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А чем ты изволишь мешать ее?»
— «Палкою, матушка, палкою,
Палкою, сударыня, палкою!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет крутенька?»
— «Крутенька, матушка, крутенька,
Крутенька, сударыня, крутенька!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А ведь каша-то выйдет солона?»
— «Солона, матушка, солона,
Солона, сударыня, солона!»
«Государь ты наш батюшка,
Государь Петр Алексеевич,
А кто ж будет ее расхлебывать?»
— «Детушки, матушка, детушки,
Детушки, сударыня, детушки!»

Насчет того, из какой крупы варил свою кашу Великий Петр, — из своей, сорной, или из чужой, заморской, с Алексеем Константиновичем можно было бы и поспорить. И уж во всяком случае, каша вышла крутенька и солона не потому, что варил он ее из заморской крупы. Но в том, что варил он ее по-русски, своим, чисто русским способом, у читателей романа А.Н. Толстого «Петр I» не возникает, не может возникнуть ни малейших сомнений. А все русское, как сказал про Алексея Николаевича старик Бунин, «он знал и чувствовал, как очень немногие».

Сюжет третий

«КАК С РОГАТИНОЙ НА МЕДВЕДЯ…»

Реплику эту Алексей Николаевич якобы произнес вот по какому поводу.

Рассказывая, как решившись однажды с каким-то делом обратиться к Сталину, долго колебался, а когда наконец отважился осуществить это свое намерение, у него было такое чувство, будто он сходил с рогатиной на медведя.

Если такая фраза и в таком контексте была действительно им произнесена, то, скорее всего, она относилась к его письму Сталину о Бунине.

Основанием для такого предположения может служить то, что писалось это письмо тяжело. Окончательному, беловому варианту предшествовало несколько черновиков (один из них я привожу в разделе «Документы»). И даже только по одному этому черновику можно увидеть, как трудно давалось ему это письмо, как подыскивались и менялись аргументы, как тщательно отшлифовывалась в нем каждая фраза.

Об отношении Бунина к А.Н. Толстому и об их последней встрече в Париже, о которой А.Н. упоминает в своем письме Сталину, уже немало было сказано в предыдущем сюжете. Но тут, в связи с этим его письмом, и об их непростых отношениях, и об этой их парижской встрече стоит рассказать подробнее.

В черновом варианте письма об этой их встрече Алексей Николаевич рассказывает так:

В 1936 году в Париже мы встретились, эта встреча была случайной, в кафе, он был к ней не подготовлен, и мог бы легко уклониться от встречи, но он очень… был взволнован и дружественен, настроение его было подавленное: — его книжки расходились в десятках экземпляров, его не читали, не любили в эмиграции, переводы его также не шли, ему не для кого было писать… (Материально он был обеспечен, получив Нобелевскую премию). Но о возвращении в СССР он не говорил. Но он и не злобствовал.

(Литературное наследство. Том восемьдесят четвертый. Иван Бунин. Книга вторая. М. 1973. Стр. 395)

В окончательном, беловом варианте от этого абзаца осталась только одна фраза:

В 1937 г. я встретил его в Париже, он тогда же говорил, что его искусство здесь никому не нужно, его не читают, его книги расходятся в десятках экземпляров.

(Там же. Стр. 396)

На самом деле ничего подобного Бунин ему тогда не говорил.

Отрывок из рассказа Бунина об этой их встрече я уже приводил. Сейчас приведу этот его рассказ полностью:

В последний раз я случайно встретился с ним в ноябре 1936 года в Париже. Я сидел однажды вечером в большом людном кафе, он тоже оказался в нем, — зачем-то приехал в Париж, где не был со времени отъезда своего сперва в Берлин, потом в Москву, — издалека увидал меня и прислал мне с гарсоном клочок бумажки: «Иван, я здесь, хочешь видеть меня? А. Толстой». Я встал и пошел в ту сторону, которую указал мне гарсон. Он тоже уже шел навстречу мне и, как только мы сошлись, тотчас закрякал своим столь знакомым мне смешком и забормотал: «Можно тебя поцеловать? Не боишься большевика?» — спросил он, вполне откровенно насмехаясь над своим большевизмом, и с такой же откровенностью, той же скороговоркой и продолжал разговор еще на ходу:

— Страшно рад видеть тебя и спешу тебе сказать, до каких же пор ты будешь тут сидеть, дожидаясь нищей старости? В Москве тебя с колоколами бы встретили, ты представить себе не можешь, как тебя любят, как тебя читают в России…

Я перебил, шутя:

— Как же это с колоколами, ведь они у вас запрещены.

Он забормотал сердито, но с горячей сердечностью:

— Не придирайся, пожалуйста, к словам. Ты и представить себе не можешь, как бы ты жил, ты знаешь, как я, например, живу? У меня целое поместье в Царском Селе, у меня три автомобиля… У меня такой набор драгоценных английских трубок, каких у самого английского короля нету… Ты что ж, воображаешь, что тебе на сто лет хватит твоей Нобелевской премии?

Я поспешил переменить разговор, посидел с ним недолго, — меня ждали те, с кем я пришел в кафе, — он сказал, что завтра летит в Лондон, но позвонит мне утром, чтобы условиться о новой встрече, и не позвонил, — «в суматохе!» — и вышла эта встреча нашей последней. Во многом он был уже не тот, что прежде: вся его крупная фигура похудела, волосы поредели, большие роговые очки заменили пенсне, пить ему было уже нельзя, запрещено докторами, выпили мы с ним, сидя за его столиком, только по одному фужеру шампанского…

(И.А. Бунин. Третий Толстой. В кн.: И.А. Бунин. Гегель, фрак, метель. СПб. 2003. Стр. 500-501)
28
{"b":"137031","o":1}