Литмир - Электронная Библиотека
A
A

На это один из председателей сказал мне тотчас же, что все собрание уже поняло пз моего ответа, что вряд ли я соглашусь занять предложенный пост, ибо душу мою радуют только странствия. Я промолчал, словно в рот воды набрал, отвесил чрезвычайно учтивые поклоны трем председателям и сразу же поднялся из-за стола. Заметив, что я поднялся, они тоже начали все сразу вставать.

Поняв, что я не намерен здесь долго задерживаться, Совет преподнес мне чашу из искусно граненного венецианского стекла, ценой в 20 000 талеров, чтобы я навсегда сохранил ее на память о них и время от времени подымал ее и пил за их здоровье. И я бы это непременно делал, если б только, как вы услышите ниже, совершенно неожиданно не разбил эту чашу.

Попрощавшись со всем Советом Венеции и поблагодарив за столь великую честь, мне оказанную, я спрятал подаренную мне прекрасную драгоценную чашу в свой большой сундук, приказал нескольким сторожам вывести с тюремного двора выигранную мной в лотерее лошадь и привести ее наверх в зал. Здесь я вновь сел на нее со своим большим сундуком и во весь карьер столь изящно поскакал вниз по лестнице, что все господа советники необычайно удивились моей езде и были уверены, что я сломаю себе шею на скользкой лестнице, – ведь ее ступени были сделаны из превосходнейшего венецианского стекла; но моя лошадь была к этому привычна; как молния, неслась она вниз по стеклянным ступеням и ни разу даже не поскользнулась. Внизу, перед тюрьмой, по-прежнему дожидались меня мои музыканты и, завидев, как я спускаюсь с лестницы ратуши, сразу же грянули на барабанах сарабанду, флейтисты начали высвистывать «пляску смерти», а оба музыканта заиграли песню: «Давненько не бывал я у тебя»; а тот, что играл на цитре, стал бренчать позади всех альтенбургский крестьянский танец.

Не могу, черт возьми, и передать, какое благозвучие создавала вся эта музыка, а лошадь моя при этом все время пританцовывала, и мне захотелось еще раз объехать площадь святого Марка именно затем, чтобы привлечь людей к окнам; пусть вдоволь они подивятся на мою великолепную езду, что, кстати, и произошло. Ибо едва я выехал вновь со своим большим сундуком на площадь святого Марка, как, наверно, тысяч тридцать людей высунулись из окон и до одури глазели на меня, на то, как элегантно восседал я на лошади со своим большим сундуком. До чего же мне понравилось, как славно они пялили глаза на мою выправку, этого я, черт возьми, вовек не забуду! Но как я при сем и осрамился, об этом, наверное, еще и до сих пор болтают в Венеции уличные мальчишки.

Послушайте же, что со мной произошло. В то время как я чрезвычайно искусно объезжал со своим большим сундуком площадь святого Марка, а все поразевали рты, глядя на меня, я выхватил пистолет из кобуры и выстрелил; но когда я выиграл лошадь, лотерейщик не предупредил меня, что она боится выстрелов и не переносит запаха пороха. Как только я великолепно разрядил пистолет, лошадь рванула, черт подери, и мигом сбросила меня с моим большим сундуком так, что я растянулся на площади и чудесная драгоценная чаша разлетелась на тысячи осколков. Ну и дьявольщина! Как тут все начали смеяться надо мной! Но я быстро вскочил со своим большим сундуком и устремился за лошадью, которую вновь хотел поймать; когда я уже почти настиг ее и хотел схватить эту проклятую стерву за хвост, подлая кляча поскакала быстрей и стала носиться по улицам то вниз, то вверх. Я гонялся за этой стервой по городу Венеции, наверно, целых три часа, но поймать ее не мог. В конце концов, она выскочила за ворота на овсяное поле, засеянное тут же рядом на каменистой скале; ну, подумал я, здесь она от меня не уйдет, и побежал в овес, но, черт возьми, все же никак не мог ее ухватить, ибо чем больше я гнался за этой падалью, тем дальше углублялась она в поле и заманила меня своими штучками к самым воротам города Падуи, пока вновь не оказалась в моих руках. Бьюсь об заклад, я не настиг бы ее совсем, если б из ворот Падуи не выехал на телеге с навозом крестьянин; у него была запряжена в телегу кобыла, и возле нее и остановилась выигранная мной лошадь – это был жеребец.

Поймав лошадь, я сразу же вновь взобрался на нее со своим сундуком и мысленно посоветовался с самим собой, куда же мне теперь помчаться – обратно ли в Венецию или в Падую, чтобы познакомиться и с этим городом. То я представлял себе, что будут всю жизнь думать музыканты, – куда же это делся синьор Шельмуфский со своим большим сундуком, почему он не возвращается? То воображал иное: приезжаешь в Венецию, появляешься на площади святого Марка, люди вновь вылупят глаза на Шельмуфского, а мальчишки станут шептать друг другу: «Гляди-ка, опять едет тот благородный господин, которого лошадь сбросила четыре часа назад, так что он растянулся на улице со своим большим сундуком, посмеемся же вдоволь над ним!» Наконец, подумал я, если ты появишься вновь в Венеции и Совет узнает, что ты уже разбил чудесную чашу, – то черта с два он тебе что-нибудь подарит! По причине этого я принял краткое решение и мысленно произнес: «Доброй ночи, Венеция! Синьор Шельмуфский должен посмотреть, что делается и в Падуе», – и въехал на полном скаку в город Падую.

Глава четвертая

Шельмуфский - pic_34.png

Падуя, черт меня подери, превосходный город, и хоть не очень большой, но застроенный исключительно прекрасными новыми домами и расположенный в получасе езды от Рима. Он кишит студентами, потому как здесь есть неплохой университет. Иногда тут собирается свыше 30 000 студентов, которые за один год все разом становятся докторами; [68]там, черт возьми, каждый легко может стать доктором, если только что-нибудь имеет в кармане да и сумеет постоять за себя. В одном из постоялых дворов этого города, называвшемся «Красный бык», [69]я и остановился со своей лошадью и своим большим сундуком; его хозяйкой была славная, статная женщина. Едва я со своим большим сундуком спешился, она бросилась мне навстречу, повисла у меня на шее и начала целовать, не иначе как полагая, что я ее сын. Ибо и она отправила сына на чужбину, и так как я вдруг, неожиданно, въехал в ее постоялый двор, а она видела меня лишь со спины, то ей и пришла мысль, что это вернулся он, и во весь дух, переваливаясь на ходу, она устремилась ко мне, схватила меня сзади за голову и начала целовать. Но когда я объяснил ей, что я такой-то и такой-то, обшаривший весь свет, она попросила у меня прощения за такую свою смелость. У упомянутой хозяйки было также двое дочерей, чистенько одетых и манерных, жаль только, что эти девчонки были такими высокомерными и каждому стремились приклеить ярлычок, хотя, черт возьми, сами заслуживали упреков с головы до пят. Ни один человек не мог мирно пройти мимо их дома, чтобы они ему чего-нибудь не пришили, да к тому же они лаялись целыми днями со своей мамашей; больше того, они так ее поносили, что это был стыд да срам, и настолько привыкли к безобразным проклятьям и брани, что я, черт возьми, не раз думал: «Что ж это такое? Бабам этим придется подохнуть на навозе, если они так проклинают собственную мать». Но ведь и мать получала по заслугам, – почему она с детства их лучше не воспитала? У нее в доме был и маленький сын, по сравнению с дочерьми еще не такой испорченный; она наняла для него разных учителей, но у мальчишки не было никакой охоты к учению. Его единственной радостью были голуби и (как и для меня в детстве) духовое ружье; он стрелял из него в базарный день по головам проходивших мимо крестьян, а затем прятался за дверью дома, чтобы никто его не приметил. Мне этот мальчишка пришелся по душе именно из-за духового ружья, ведь и я в юности тоже с ума сходил но этой забаве.

На постоялом дворе проживало также и много студентов, с которыми дочки госпожи хозяйки были на короткой ноге. Каждое утро они прибегали в их комнаты и мучили их до тех пор, пока те не заказывали хороший завтрак. Хотя их мамаша видела и знала точно, что ее дочери посещают комнаты студентов, она, черт возьми, не говорила им ни словечка, а когда узнавала, что студенты уже велели принести себе вина, она находила себе какое-нибудь дело в их комнате и лакомилась там до тех пор, пока вино не было выпито дочиста. Затем она собиралась уходить и, обращаясь к дочерям, говорила, если-де им уже очень здесь надоело, то пусть возвращаются к себе, что они порой и делали. Я не мог терпеть этих баб, они и слова умного вымолвить не могли, а кто со мной желал в ту пору разговаривать, тот, черт возьми, должен был быть бойким на язык. Во-вторых, меня воротило от этих баб, едва они слишком близко подходили ко мне, ибо из их ртов шел ужасно дурной запах. Правда, девицы ничего не могли с этим поделать, ибо, как я мог чуять по запаху, они унаследовали этот порок от своей мамаши, потому что от мамаши, черт возьми, несло даже тогда, когда ее и близко не было. Эта хозяйка охотно подцепила бы вновь себе мужа, если б кто-нибудь ее взял, ибо проклятый потаскухин сын Купидон, должно быть, нанес ее сердцу ужасную рану своей стрелой; она при своих шестидесяти годах еще выглядела на морду такой же влюбленной, как и в молодости. Спорю, что она заполучила бы еще одного компаньона по постели (ибо была состоятельной особой), но так как из ее рта несло столь противно, то у всякого, кто замечал ее хотя бы издали, тотчас же пропадал аппетит. Целыми днями она только и болтала, что о свадьбах да о своем сыне на чужбине и расписывала, какой он статный малый. Клянусь, я не прожил у этой хозяйки и трех недель, как ее отсутствовавший сын вновь появился дома. Он был одет, черт возьми, не иначе, как какой-нибудь лудильщик кастрюль, и вонял табаком и водкой, как гнуснейший мародер. Ну и дьявольщина! Каких только басен не рассказывал этот парень о том, где он побывал, но все это, черт возьми, было чистое вранье. После того как его приветствовала мамаша, а также его братец, он попытался начать со своими сестрами разговор по-французски, но ничего, черт меня побери, кроме «Oui» [70]и произнести не мог. А если его спрашивали по-немецки, был ли он там-то и там-то, он отвечал всякий раз «Oui». Тогда братец обратился к нему с такими словами: «Мне рассказывали, что ты был не дальше Галле в Саксонии, верно это?» А он ему опять-таки в ответ – «Oui». Как только он и на это ответил «Oui», мне, черт возьми, пришлось прикусить язык, чтобы не захохотать, дабы он не заметил, что я в этих вещах разбираюсь лучше, чем он. Да я по глазам его сразу прочел, что он от Падуи и на милю не отходил. Так как с французским у него дело не пошло, он начал говорить по-немецки и очень старался болтать, как иностранец, но родной язык постоянно выдавал его так, что и ребенок мог это заметить, насколько трудно ему это давалось. Я притворился совершенно простодушным и сначала не проронил ни слова о своих странствованиях. Но парень так разводил турусы на колесах, что уши могли завянуть, а ведь во всем этом не было ни капли правды. Ведь я знал все это гораздо лучше и давно поистоптал свои подошвы в тех землях и городах, где он якобы побывал. Студенты, жившие на постоялом дворе, звали его «иностранцем» по той причине, что он будто бы побывал всюду. Только подумать, какую ужасную ахинею нес этот проклятый парень, иностранец! Ибо когда я его спросил, удалось ли ему также повидать и претерпеть что-либо необыкновенное там и сям, и на воде и на суше, он мне ответил, что если начнет сейчас рассказывать об этом, то я ни шиша не пойму. Сто тысяч чертей! Как разозлила меня дерзость негодного лентяя, болтавшего про шиш; еще немного, и я засветил бы ему такую оплеуху, что он мигом присох бы к столу. Однако я поразмыслил: «Чего ты лезешь из кожи? Дай ему нести вздор и послушай, что он будет молоть дальше».

вернуться

68

По-видимому, иронический намек на положение в Лейпцигском университете, где учился Рейтер. В 1694 г. в там было присуждено очень много магистерских степеней.

вернуться

69

… называвшемся«Красный бык», –сатирический намек на лейпцигскую гостиницу «Красный лев» фрау Мюллер. В этой главе еще чувствуются отзвуки нападок Рейтера на его врага.

вернуться

70

Да ( фр.).

19
{"b":"166536","o":1}