Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Объясняя, почему он дал своему Институту название «Лотос», рассказчик ссылается на миф о лотофагах. Поклонники прекрасного и те, кто жаждут забвения, питаются плодами лотоса, ибо не нуждаются в иной пище, в их власти — надеяться и забывать. В мире, где все ценности стали относительными, где попытка понятийного мышления узреть всеобщую взаимосвязь явлений изначально обречена на провал, только искусство способно противостоять тотальному духовному кризису, ибо оно создает автономную сферу абсолютной реальности. Творчество имеет сакральный смысл и обретает характер мифически-культового ритуала, посредством которого художник «освобождает» сущность вещи, выводяее за пределы конечного. Изолированное Я художника создает монологическое искусство, которое «покоится на забвении, и есть музыка забвения». «Идеологическим содержанием» своего Института он объявляет следующий принцип: «возникнуть, наличествовать лишь в акте проявления и снова исчезнуть».

Рассказчик яростно обрушивается на мифологизированное представление о жизни, свойственное сознанию обывателя, который трусливо мирится с любыми обстоятельствами и мотивирует свою покорность тем, что пресловутая «жизнь» не учитывает интересы и чаяния отдельного человека, подчиняя его своим «вечным целям». Повествователь произносит суровый приговор «жизни»: «Это плевательница, в которую все харкали — коровы, и черви, и шлюхи, это — жизнь, которую все они пожирали с кожей и волосами, ее непроходимая тупость, ее низшие физиологические выражения как пищеварение, как сперма, как рефлексы, — а теперь еще приправили все это вечными целями». В ходе этих рассуждений рассказчик необъяснимым для себя самого образом внезапно ощущает, что любит эту лютую зиму, которая убивает все живое: «пусть бы вечно лежал этот снег, и морозу не было конца, ибо весна стояла передо мной, словно некое бремя, в ней было что-то разрушительное, она бесцеремонно притрагивалась к той аутичной реальности, которую я только предчувствовал, но которая, к сожалению, навсегда покинула нас». Однако рассказчик спешит добавить следующее: он боится весны отнюдь не из-за страха перед тем, что снег растает и неподалеку от Института найдут многочисленные трупы людей, которых он застрелил. Для него эти трупы — нечто эфемерное: «В эпоху, когда только масса что-либо значит, представление об отдельном мертвом теле отдавало романтикой».

Рассказчик горд тем, что не вступает в конфликт с духом времени, в котором протекает или, скорее, недвижно стоит его бытие. Он принимает все таким, каково оно есть, и лишь созерцает этапы духовной истории Запада, хотя сам пребывает как бы вне времени и пространства, объявляя эти последние «фантомами европейской мысли». Свои впечатления он передает в форме свободных ассоциаций: «Настало утро, прокукарекал петух, он прокричал трижды, решительно взывая о предательстве, но больше не было того, кого могли предать, как и того, кто предал. Все спало, пророк и пророчество; на Масличной горе лежала роса, пальмы шумели под неощутимым ветерком — и вот взлетел голубь. Святой Дух, его крылья почти беззвучно рассекали воздух, и облака приняли его, он больше не вернулся назад — Догме пришел конец». Повествователь имеет в виду догму о человеке, о homo sapiens. Он поясняет, что здесь уже нет речи об упадке, в котором находится человек, или даже раса, континент, определенное социальное устройство и исторически сложившаяся система, нет, все происходящее — лишь результат глобальных сдвигов, в силу которых все творение в целом лишено будущего: наступает конец четвертичного периода (четвертичный период (квартэр) соответствует последнему периоду геологической истории, который продолжается поныне. — В. Р.). Однако рассказчик не драматизирует эту ситуацию, перед которой стоит человечество как вид, он пророчески провозглашает, что «рептилия, которую мы называем историей» не сразу и не вдруг «свернется в кольцо», что нас ожидают новые «исторические» эпохи, а ближайшая картина мира будет, скорее всего, «попыткой связать воедино мифическую реальность, палеонтологию и анализ деятельности головного мозга».

В жизни социума рассказчик предвидит две основные тенденции: безудержный гедонизм и продление жизни любой ценой с помощью фантастически развитой медицинской технологии. Повествователь уверен, что эпоха капитализма и «синтетической жизни» только началась. Надвигающийся век возьмет человечество в такие тиски, поставит людей перед необходимостью такого выбора, что уклониться от него будет невозможно: «Грядущее столетие допустит существование лишь двух типов, двух конституций, двух реактивных форм: те, кто действуют и хотят подняться еще выше, и те, кто безмолвно ждут изменения и преображения — преступники и монахи, ничего иного больше уже не будет».

Несмотря на довольно мрачные перспективы, ожидающие человечество в недалеком будущем, рассказчик уверен, что его Институт Красоты «Лотос» еще будет процветать, ибо его услуги нужны всегда, даже если людей заменят роботы. Рассказчик не причисляет себя ни к оптимистам, ни к пессимистам. Завершая свое пророчески-исповедальное эссе, он говорит о себе: «Я верчу диск, и меня самого вертит, я — птолемеец. Я не стенаю, как Иеремия, я не стенаю, как Павел: «не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю» (см. Рим. 7:15. — В. Р.) — я таков, каким буду, я делаю то, что мне является. Я не ведаю ни о какой «брошенности» (имеется в виду выражение М. Хайдеггера. — В. Р.), о которой говорят современные философы, я не брошен, меня определило мое рождение. Во мне нет «страха перед жизнью», разумеется, я не навешиваю на себя жену и ребенка вкупе с летним домиком и белоснежным галстуком, я ношу незаметные глазу повязки, но при этом на мне — костюм безупречного покроя, снаружи — граф, внутри — пария, низкий, цепкий, неуязвимый. <…> Все так, как должно быть, и конец хорош».

В. В. Рынкевич

Ганс Фаллада (Наns Fallada) [1893–1947]

Каждый умирает в одиночку

(Jeder stirbt fur sich allein)

Роман (1947)

Германия, Берлин, вторая мировая война.

В день капитуляции Франции почтальон приносит в дом столяра-краснодеревщика Отто Квангеля известие о том, что их сын пал смертью храбрых за фюрера. Этот страшный удар пробуждает в душе Анны, жены Отто, ненависть к нацизму, которая зрела уже давно. Отто и Анна Квангель — простые люди, они никогда не лезли в политику и до последнего времени считали Гитлера спасителем страны. Но любому честному человеку трудно не видеть, что творится вокруг. Почему вдруг их сосед, пьяница Перзике, стал более почтенным членом общества, чем пожилая фрау Розенталь, жена некогда уважаемого коммерсанта? Только потому, что она еврейка, а у него два сына-эсэсовца. Почему на фабрике, где Квангель работает мастером, увольняют хороших рабочих, а в гору идут безрукие лодыри? Потому что вторые — члены нацистской партии, орущие «Хайль Гитлер!» на собраниях, а первые имеют «ненадлежащий образ мыслей». Почему все шпионят друг за другом, почему на поверхность вылезло всякое отребье, которое раньше пряталось по темным углам? Например, Эмиль Боркхаузен, который никогда в жизни ничем не занимался, а его жена открыто водила к себе мужчин, чтобы прокормить пятерых детей. Теперь Боркхаузен по мелочам стучит в гестапо на кого придется, потому что за каждым что-то есть, каждый трясется от страха и рад откупиться. Он и Квангеля пробует застать врасплох, но быстро понимает, что этот человек тверд как скала, достаточно взглянуть на его лицо — «как у хищной птицы».

Квангель идет на фабрику, где работает Трудель Бауман, невеста его сына, чтобы сообщить ей о смерти жениха, и Трудель признается в том, что она состоит в группе Сопротивления. Плачущая Трудель спрашивает: «Отец, неужели ты можешь жить по-прежнему, когда они убили твоего Отто?» Квангель никогда не сочувствовал нацистам, не состоял в их партии, ссылаясь на недостаток средств. Главное его качество — это честность, он всегда был строг к себе и потому многого требовал от других. Он давно убедился в том, что «у нацистов нет ни стыда ни совести, значит, ему с ними не по пути». Но теперь он приходит к мысли, что этого мало — нельзя ничего не делать, когда вокруг гнет, насилие и страдания.

37
{"b":"177202","o":1}