Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Таким образом, Иван Павлович Ювачев, обращаясь к Пешковой, прекрасно знал, что делает. Обращаться же к Калинину, «всесоюзному старосте», после того, как он уже обратился к Пешковой, было нельзя — такое дублирование могло только повредить делу. Оставалось только ждать.

И Хармс ждал. После отъезда Введенского и Сафоновой ему стало в Курске совсем одиноко. Ничего не хотелось делать, всё валилось из рук, даже чтение давалось с трудом. Вот запись от 2 октября: «Почти весь день сидел дома. Читал и раздумывал. Ничего не делал. Валялся на кровати и сидел тупо за столом. Варил себе макароны. Лег спать в 11 часов. Ночью была сильная гроза. Я проснулся и видел, как сверкали молнии. Но скоро заснул опять».

Единственной отрадой было улучшение здоровья. 3 октября Шейндельс осмотрел Хармса, выслушал его и сделал вывод, что болезнь постепенно сходит на нет. Ожидание вестей о результатах рассмотрения отцовского ходатайства было мучительным. Хармс начинает задумываться: не стоит ли самому попробовать приехать в Ленинград и обратиться с просьбой об отмене установленных ограничений на место проживания. «Умно ли я делаю, что сижу в Курске? — записывает он. — Чего я жду? Я сам не знаю, чего я жду».

Решающим толчком стало письмо, полученное Хармсом от Введенского. До Вологды, куда Введенский вслед за Сафоновой получил разрешение выехать, из Курска непосредственно доехать было нельзя — нужно было ехать через Москву и Ленинград. Кроме того, видимо, нужно было оформить документы в Ленинграде для выезда на новое место жительства. Уже 3 октября 1932 года Введенский оказался в Ленинграде и сразу же послал письмо Хармсу в Курск, в котором рассказал о встрече с его отцом и настоятельно советовал последовать его примеру:

«Дорогой Даня.

Я сегодня приехал в Ленинград, чего и тебе желаю. Был у твоего отца, ни до чего с ним не договорился. Он ждет т. Когана, который приедет 5 или 6-го. Калинину тоже писать не хочет. Вообще же все-таки рекомендует Вологду. В Москве сразу садись на 49 номер трамвая и езжай на Октябрьский вокзал. Там (вход со двора) найдешь кассу № 2, у которой будет стоять очень большая очередь. Обратись к носильщику, не давай ему больше 5 рублей, чтобы он тебе закомпостировал билет (это значит сидячее место, платить за это место не нужно — это не плацкарта) на поезд 4 ч. 30 м., и тогда в 8 ч. утра на следующий день ты будешь в Ленинграде. Понятно? Приезжай скорее. Деньги тебе как будто бы уже высланы».

Это письмо, видимо, стало последней каплей. Пребывание в Курске становилось совсем невыносимым. Из письма Введенского он сделал вывод, что надеяться на связи отца нет смысла, надо ехать самому и хлопотать. Но просто так покинуть место высылки и ехать в Ленинград, где ему проживать было запрещено, он не мог. Думается, что он пошел по стопам своего друга, обратившись в курское ГПУ с просьбой разрешить сменить место жительства на Вологду. Он ничего не терял — в случае неудач с ходатайствами, он оказался бы в Вологде — вместе с Введенским и Сафоновой. К началу октября Хармс уже был готов чуть ли не на любой город, кроме ненавистного Курска.

Глава шестая

ПОСЛЕ ССЫЛКИ

Двенадцатого октября 1932 года он возвращается в Ленинград. Начинаются хлопоты. Судя по всему, следователь Коган оказал Хармсу определенную помощь, хотя неизвестно, было ли это следствием личной симпатии, возникшей вследствие их долгих разговоров на интеллектуальные темы (Коган вообще был сторонником «интеллектуального» стиля допросов), или же на это повлияли ходатайства И. П. Ювачева. Интересно, что, судя по записным книжкам и дневникам Хармса, Коган, пока его «клиент» находился в ссылке, давал полезные советы его отцу, а когда Хармс вернулся в Ленинград, между ними возникли почти приятельские отношения. Несмотря на негодование друзей, Хармс неоднократно встречался со следователем, вел беседы на различные темы и даже обменивался курительными трубками.

В любом случае Хармсу было разрешено остаться в Ленинграде; срок его высылки был завершен. Более того, его даже восстановили в Союзе писателей.

Примерно около полутора месяцев он ничего не записывает — ни в записные книжки, ни в дневник. Поэтому нам остается лишь гадать, что происходило в эти дни. Во всяком случае, за это время он уже почти окончательно вернулся к обычной ленинградской жизни. За время его отсутствия мало что изменилось, лишь умерла его любимая собака — тойтерьер Кэпи, которую он очень любил. Как свидетельствует Елизавета Грицына, Хармс очень страдал, узнав о ее смерти. Его до ссылки часто видели с этой маленькой собачкой, которая, по многим воспоминаниям, составляла как бы часть его экстравагантного облика.

Хармс сразу же навещает близких знакомых. По просьбе Бориса Житкова Хармс пытается подыскать ему «скромного скрипача» для домашнего музицирования (Житков очень любил музыку). 19 ноября он приходит в гости к Корнею Чуковскому. Тот был еще болен гриппом и принял Хармса, лежа на полу возле камина («На полу лежит просто для красоты, и это, действительно, очень красиво», — записал Хармс тремя днями позже, вспоминая этот свой визит). Разговор, в частности, шел о предстоящем переиздании книги Чуковского «Маленькие дети». Во втором издании (Л., 1929) Чуковский, размышляя о словесной игре в детских стихах, упоминал Хармса, чьи детские стихи он очень ценил:

«В этой области замечательны опыты молодого поэта Даниила Хармса, который возвел такое словесное озорство в систему и, благодаря ему, достигает порою значительных чисто-литературных эффектов, к которым дети относятся с беззаветным сочувствием.

Одним из лучших памятников такой словесной игры является его „Иван Иваныч Самовар“, где всему повествованию придана такая смехотворно-однообразная (и очень детская) форма:

…Вдруг Сережа приходил,
Всех он позже приходил,
Неумытый приходил. ‹…›

Я отнюдь не говорю, что детские писатели непременно должны заниматься таким озорством, забыв о всяких других литературных задачах (это было бы ужасно и привело бы к деградации детской поэзии), я только хотел бы, чтобы педагоги признали наше законное право на подобные словесные игры, очень близкие детской психике».

В третьем издании (оно вышло в 1933 году) Чуковский решил увеличить количество цитируемых текстов Хармса. Он сократил «Иван Иваныч Самовар», но включил цитаты из «Миллиона» и «Вруна»; тексты этих стихотворений и приносил ему Хармс 19 ноября.

Как всегда, Хармс листал знаменитую «Чукоккалу» — рукописный альманах, который Корней Иванович вел еще с 1914 года и в котором оставляли свои записи сотни поэтов и писателей, среди которых были Илья Репин, Леонид Андреев, Анна Ахматова, Александр Блок, Иван Бунин, Максимилиан Волошин, Максим Горький, Дмитрий Мережковский, Зинаида Гиппиус, Михаил Зощенко, Александр Куприн, Осип Мандельштам, Федор Сологуб — и, разумеется, сам хозяин альманаха. Заполнение его страниц продолжалось аж до 1969 года, и в том же году появилось первое издание альбома (сильно покореженное по причине цензуры). Задолго до этого Юрий Олеша утверждал, что оно будет «важней всех романов — самым высоким литературным произведением тридцатых годов этого столетия».

В 1932 году во время ноябрьского визита к Чуковскому Хармс ничего в «Чукоккалу» не вписал. Однако ранее его рукой туда были записаны стихотворения «Врун», «Бог проснулся отпер глаз…», «Мы знаем то и это…» и (не полностью) — «Миллион». В 1930 году он оставил в альманахе такую запись с характерными для него языковыми шутками:

«Самое трудное — писать в альбом.

В этой фомнате с удовольствием смотрел этот хальбом. Но ничего не выдумал.

Пульхире́й Д. X.

Совершенно не знаю, что сюда написать. Это самое трудное дело.

13 августа, среда, 1930 года.

Чукоккала меня укокала».

67
{"b":"190579","o":1}