По субботам жители окраин большими компаниями, с узлами в руках, ходили в баню, а оттуда возвращались с вениками. «Бывало, целый день в субботу идет народ, и все с вениками в руках, словно это праздник веников, как бывает праздник цветов»[249].
Строго соблюдали все посты и на неделе не ели скоромного по средам и пятницам. По воскресеньям и на праздники обязательно пекли пироги, а потом наряжались и шли к обедне. На выходе из церкви раздавали милостыню нищим. Воскресными вечерами зимой собирались всей семьей вокруг свечки и отец читал вслух псалмы и акафисты, а все домочадцы хором пели, как в церкви. По большим праздникам ходили на гулянья (в Вербное воскресенье — на Красную площадь, Первого мая — в Сокольники). На Святках большими компаниями с молодежью, в ковровых санях, ездили гостевать, а на Масленице отправлялись кататься в Рогожскую, где было грандиозное простонародное гулянье и где присматривали невест и женихов.
В театры в низовой среде очень долго не ходили, считая всякий театр «бесовским наваждением». Хотя очень многим хотелось посмотреть, «что это за штука такая», но — нельзя было, подобное любопытство совсем не одобрялось общественным мнением, а о молодой девушке, хотевшей пойти в театр, могла даже пойти дурная слава. Поэтому изредка, на Святой, Рождестве или Масленице, позволяли себе только балаганы и цирк — «ведь это все-таки „не всамделишный“ театр, и настоящего бесовского тут самый пустяк»[250].
В самом начале века (до 1830-х годов) в московской низовой среде носили преимущественно народный костюм: сарафаны, душегреи, подпоясанные кафтаны без ворота, армяки и пр. Потом все более активно начали осваивать элементы модного европейского платья. В 1840-х годах В. Г. Белинский писал: «Мещанство создало себе какой-то особенный костюм из национального русского и из басурманского немецкого, где неизбежно красуются зеленые перчатки, пуховая шляпа или картуз такого устройства, в котором равно изуродованы и русский, и иностранный типы головной мужской одежды, выростковые сапоги, в которых прячутся нанковые или суконные штанишки; сверху что-то среднее между долгополым жидовским сюртуком и кучерским кафтаном; красная александрийская или ситцевая рубаха с косым воротом, а на шее грязный пестрый платок. Прекрасная половина этого сословия представляет своим костюмом такое же дикое смешение русской одежды с европейскою: женщины ходят большею частию (кроме уж самых бедных) в платьях и шалях порядочных женщин (то есть женщин высших сословий. — В. Я), а волосы прячут под шапочку, сделанную из цветного шелкового платка; белила, румяна и сурьма составляют неотъемлемую часть их самих, точно также, как стеклянные глаза, безжизненное лицо и черные зубы»[251].
Еще и в 1860-х годах горожанки из крестьянок продолжали носить в праздничные дни сарафаны, кисейные рубахи с пышными рукавами, позолоченные перстни со светлыми «глазками» и накидывали на плечи пестрые шерстяные платки.
К последним десятилетиям века обычный мужской костюм состоял из заправленных в сапоги штанов, цветной (а в будни «немаркой» сероватой или желтоватой) рубахи навыпуск, поверх нее жилетка, а поверх жилетки поддевка (иначе «чуйка») — что-то вроде легкого пальто в талию, длиной ниже колен. В самом конце века вместо поддевки чаще уже стали носить пиджак. На голове картуз с козырьком. В подобное платье одевались и фабричные, и мещане, и «серые» купцы, что породило обиходное общемосковское прозвище «чуйка», обозначавшее простолюдина вообще, в том числе и человека неопределенного положения (не то купец, не то мещанин).
Женщины в будни ходили в платочках и ситцевых юбках с кофточкой-баской, а для праздников и «на выход» нередко заводили себе модное платье (порой и не одно) и даже шляпку. Московская мещанка Н. А. Бычкова, умевшая хорошо шить, вспоминала: «Я, конечно, очень нарядами не занималась (где мне в моем положении модничать?), а все ж таки отставать не отставала. Нет-нет, и сошью себе по картинке (из модного журнала. — В. Б.). Молода была, 17 лет»[252].
Мужчины для праздничных случаев обзаводились сюртуком или костюмом-тройкой, но чаще для них признаками праздника по старинке оставались гладко примазанные квасом или коровьим маслом волосы, яркая рубаха и натертые чистым смоленским дегтем громко скрипящие сапоги.
Семейные нравы в низовой среде подчинялись патриархальной традиции: муж был главным над всеми домочадцами, а все семейные недоразумения разрешались рукоприкладством. «Отец, бывало, пьяный придет, давай мать учить, — рассказывала Н. А. Бычкова. — Избить всю — это учить называлось. Потому он муж, ему власть, а по пословице старинной — курица не птица, баба не человек.
Вся она-то, моя бедная голубушка, в синяках да в кровоподтеках ходит. Куда там жаловаться, кому! Потому всяк муж своей жене господин, а на венчаньи Апостол читается: „Жена да убоится своего мужа“. Он, мол, тебе сапогом в живот, а ты молчи, он, дескать, твой кормилец и повелитель.
Что вы, разве можно у соседей укрываться было! Стыд и срам сор из избы выносить. Да и всюду такое творилось, по всей матушке-России мужья жен „обучали“. И бедные, и богатые… Боялась я его до смерти. Бывало, чуть заслышу: сапожищами гремит, — в угол аль под кровать забьюсь, дрожу вся со страху — вот-вот побоище начнется»[253].
Впрочем, битьем русского человека вообще было не удивить: не только мужья «учили» жен, а отцы и матери детей: секли учеников во всех казенных учебных заведениях и даже в семинариях, дрались офицеры в полках и мастера на заводах, пороли провинившихся простолюдинов в полицейских участках, и вообще «всыпать ума через задние ворота» долго считалось универсальным общерусским средством на все случаи жизни. «Мать меня… считала отчаянной. За всякие шалости расправа была короткой, — вспоминала актриса А И. Шуберт, росшая в семье бывших крепостных „аристократов“ (отец ее был дворецким в барском доме) — пощечина, за ухо, за волосы, подзатыльник. Проглотишь и пойдешь, как ни в чем не бывало, и за обиду не считалось: всех били, без битья обойтись было нельзя»[254].
Справедливости ради следует добавить, что москвички «из простых» и сами часто были не промах: обладали громкими голосами, не лазили за словом в карман, виртуозно бранились и порой превращали семейное «ученье» в семейную же потасовку, из которой главным пострадавшим выходил как раз «кормилец и повелитель».
Грамоте дети мещан и мастеровых, а в первой половине века — и купцов, как правило, обучались у своего приходского дьячка. Начиналась учеба 1 декабря — в день пророка Наума, или 1 октября, на Покров. Перед началом учения дома у ученика устраивали молебен, молились о преуспеянии в науках, «о даровании силы и крепости к познанию учения и к познанию блага и надежды». Обучение производилось по веками отработанной системе: сначала заучивались названия букв, потом «склады» — двойные и тройные. Их осваивали, водя указкой по азбуке и громко повторяя вслух за учителем. (Указки эти были столь широко распространены, что продавались не только в писчебумажных и книжных, но даже в «овощных» лавочках.)
Вот как описывал процесс первоначального учения А. Н. Островский: «Наконец день пророка Наума приближился, азбука была куплена; Максимка выточил указку; все было готово, оставалось приступить к науке. Для первого урока дьячок был приглашен на дом. Тут составилась трогательная картина: помолившись Богу, усадили Кузиньку за стол и дали в руку указку, причем Кузя так горько и жалостно плакал, что возбудил сострадание во всех окружающих; посадивши верхом на нос очки, которых каждое стекло было немного меньше каретного колеса, поместился подле Кузи дьячок, кругом стола обступили мать, бабушка и Максимка, из дверей выглядывали домочадцы. Так началось ученье Кузиньки. Продолжалось оно не так торжественно. Каждое утро Кузя, надев сумку, наполненную книгами и булками, ходил к дьячку в сопровождении Максимки. Так ходил он ровно два года; а через два года кончил курс ученья, преподаваемого дьячком, то есть выучил азбуку, что называется от доски до доски, потом прочел часослов, а наконец псалтырь; тем и дело кончилось»[255].