Литмир - Электронная Библиотека

А потом начались тяжелые бои. Солоухин сменил ботфорты на австрийские ботинки из грубой свиной кожи, на толстой подошве. Они были великоваты, и он набивал в них сено. Раздобыл где-то винтовку, хотя никто не видел, как он из нее стреляет. А в минуты коротких передышек по рукам красноармейцев ходили нарисованные им смешные картинки, на которых были изображены то фабрикант, танцующий со скелетом, то царский генерал, подавившийся костью, и тому подобное. Когда только он успевал рисовать!

Однажды Солоухин, как всегда серьезно, сказал комиссару:

— Во мне погиб великий художник… Это очень печальный факт. Иван Солоухин могло бы звучать, как Илья Репин, если бы не борьба за существование. Ведь мне еще нет и сорока. Как вы думаете, при Советской власти я еще успею что-нибудь создать?

— При Советской власти мы создадим коммунизм для всех трудящихся, — убежденно ответил комиссар.

Солоухин хмыкнул неопределенно и отошел. Так и неясно было — понял ли он, что хотел сказать комиссар.

И вот Солоухин исчез… Комиссар с трудом раздвинул воспаленные веки и глянул на комвзвода.

— Ты вот что… Ты иди, отдыхай. Утром будем брать высотку.

— Как бы он чего… — просипел комвзвода. — Может, я сам в караул пойду?

— Что ж, иди… — и комиссар снова закрыл глаза.

…На рассвете потянуло с запада по-весеннему влажным ветром. Край неба чуть посветлел. Снег стал голубым. Красноармейцы молча поднялись. Сухо защелкали затворы. Кто-то закашлялся, глуша кашель рукавицей. Даже раненые перестали стонать, будто от тишины зависела победа. Темные лица бойцов были угрюмы.

— Вот что, — вполголоса сказал комиссар. — Идем брать высотку. Взять ее надо во что бы то ни стало. — Он вынул из потертого деревянного футляра маузер и пошел вперед. Рядом с ним зашагал комроты, упрямо нагнув забинтованную голову. Следом двинулась цепь У самого края леса комиссар вдруг крикнул срывающимся голосом:

— Вперед, товарищи! За революцию! Ура-а-а!

— А-а-а… — пронеслось по цепи.

— А-а-а… — подхватил ветер.

Красноармейцы, взяв винтовки наперевес, рванулись за комиссаром и командиром. Холодно блеснули штыки. И тотчас рассветную мглу рассекла дробь пулеметов. Несколько красноармейцев попа́дали в снег, но остальные продолжали бежать. Пулеметы бились будто в истерике; пули вздымали под ногами легкие снежные облачка. Смерть летела навстречу. А ветряная мельница, еще чуть видимая во мгле, вздымала к небу призрачные руки, будто заклиная остановиться.

И цепь остановилась. Люди полегли на землю. Атака захлебнулась. Тотчас возле мельницы возникла серая полоса, и сверху начали скатываться цепи. Белые шли в контратаку.

Красноармейцы, дав несколько выстрелов, дрогнули, повскакали на ноги, пригибаясь, бросились назад, к лесу.

Но те, что первыми добежали до темной кромки леса, останавливались как вкопанные. Свистели пули, — их не слышали. Подбежал комиссар. Отодвинул кого-то плечом и тоже замер на мгновение.

Среди низкого темно-зеленого подлеска над глыбой снега подымался человек. Голова его была чуть откинута, вперед выдавался клинышек бородки. Было в его облике что-то упорное, волевое, что-то волнующе знакомое. Комиссар сказал тихо:

— Ленин… — И повторил уже громче: — Ленин, товарищи, Ленин!

Еще мгновение смотрел комиссар на слепленную из снега такую знакомую приземистую фигуру, потом повернулся и пошел вперед, навстречу бегущим цепям белых.

— Ле-е-нин! — крикнул комиссар.

— Ле-е-нин! — подхватила цепь.

— Ле-е-нин! — запел ветер.

И казалось, пули врага, заслышав это имя, в ужасе никнут к земле.

И уже не было на свете силы, которая могла бы остановить вторую роту.

Противник дрогнул, побежал.

Высота 407 была взята.

А через некоторое время к ветряной мельнице красноармейцы бережно принесли чуть живого Ивана Солоухина. Вспухшие руки его были без кровинки, белыми-белыми.

Солоухин судорожно вздыхал, и по восковому лицу его катились слезы.

Комиссар склонился к нему; хотелось сказать что-то очень большое, значительное, какие-то необыкновенные слова. А они не находились, и он только сказал:

— Что, брат, болят руки-то?

— Да нет… Уже и не болят.

Кругом столпились красноармейцы.

— Ты прости. Нехорошо я о тебе подумал, — сипло сказал командир первого взвода.

— Ничего. Как говорится, бывает…

— А ты не беспокойся, Солоухин. Мы тебя вы́ходим, — сказал комиссар. — Еще назовут твое имя: Иван Солоухин.

— Не в том суть… — Солоухин слабо улыбнулся. — Главное, чтобы коммунизм. Для всех трудящихся.

СЕРДЦЕ СОЛДАТА

Наши войска освободили Польшу. Фронт стремительно передвигался на юго-запад. Чтобы догнать его, наш полк должен был пройти за сутки шестьдесят километров.

Шел теплый весенний дождь. Он и до этого лил трое суток, так что дороги размокли, под ногами хлюпала грязь. Встречные машины окатывали нас потоками мутной воды.

На придорожных деревьях кое-где уже полопались почки, будто серые ветки кто-то обрызгал веселой светло-зеленой краской. По обочинам дороги пробивалась сквозь прошлогодние листья упрямая молодая травка.

Очень трудно идти по размокшим, вязким дорогам. Просто выматывают они. Идешь как неумелый конькобежец по льду. Ноги разъезжаются. Того и гляди шлепнешься в жидкую грязь. От постоянного напряжения и устаешь сильнее.

Но больше всего доставалось в нашем взводе Егору Тимофеевичу Бринько. Это был уже немолодой, грузный человек. Самый старший среди нас и самый высокий. До войны работал колхозным бригадиром на Полтавщине. Большой и сильный Егор Тимофеевич тяжело переносил дальние марши. И, как бы оправдываясь, каждый раз после такого перехода говорил самому выносливому из нас, Паше Шевердяеву:

— В тебе сколько весу? Пятьдесят кило с небольшим, а во мне сто с гаком. Ну-ка, я на тебя еще пятьдесят навалю! Пойдешь? То-то! А я, бачишь, иду.

Тяжело было Егору Тимофеевичу на переходах, а особенно по таким хлюпким дорогам. Идет Егор Тимофеевич, сжав зубы, и, наверно, думает: «Эх, скорей бы привал! Передышка!..»

Километров через двадцать, уже днем, сделали мы большой привал на краю полусожженного польского села, чтобы пообедать.

Сердце солдата - img_16.png

Дождь кончился. По небу плыли хмурые тучи, но кое-где в разрывах между ними виднелось синее небо, а иногда и солнце выглядывало. Оно казалось неправдоподобно ярким среди серых красок дождливого весеннего дня.

Егор Тимофеевич не сел, а свалился под деревом на плащ-палатку. Он вытянул усталые ноги в больших кирзовых сапогах, заляпанных грязью, прислонился головой к мокрому стволу и закрыл глаза. По лицу его скользнула блаженная улыбка.

Через несколько минут он открыл глаза и огляделся.

Возле дороги, постелив на мокрую землю плащ-палатки, сидели и лежали солдаты. Рядом дымилась походная кухня.

Поодаль полем тащилась костлявая рыжая лошаденка. Она волокла за собой тускло поблескивающий плуг. На ручки плуга всем телом навалилась старуха в черном платке и сером длинном старушечьем платье. Рядом с лошадью, смешно подпрыгивая, семенила девочка в розовом ситцевом платьице в белый горошек.

Егор Тимофеевич смотрел на лошадь, на старуху, на девочку, и в глазах его появились теплые огоньки. Он с трудом поднялся и пошел к командиру взвода.

О чем он с ним говорил, — я не слышал. Только видел, как Егор Тимофеевич направился в поле.

Там он сказал что-то старухе. Та отстранилась от плуга, а Егор Тимофеевич поплевал на ладони, взялся за ручки плуга и крикнул на лошадь.

То ли лошади стало легче, то ли услышала она мужской голос, только пошла она быстрее, а позади нее зашагал Егор Тимофеевич, и у ног его рождалась глубокая влажная борозда вспаханной земли. От нее подымался легкий пар. Казалось, что земля, взрытая плугом, дышит…

Через час мы уходили дальше. Егор Тимофеевич шел, улыбаясь, и иногда с удовольствием поглядывал на свои широкие ладони. И шаг его был упругим, будто добрые сутки отдыхал солдат от похода.

47
{"b":"195675","o":1}