Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Сложно получилось и у Нади. Она мечтала стать геологом — геологи были гусарами тех лет, самой привлекательной и романтической профессией. Надина мачеха была геологом и преподавала в унирсрситстс, но она категорически отказалась ходатайствовать за падчерицу. Поступающих распределили, не особенно считаясь с их желаниями, и Надя попала в ботаники. И хотя она нашла какого-то молодого человека, который попал на геологический факультет, а хотел на биологический, и они с ним вместе ходили в ректорат и просили поменять их местами, им там довольно грубо отказали.

Впрочем, Надя быстро утешилась. Она втянулась в новую компанию — студентов-спортсменов, танцоров, лыжников, быстро разогнавших её меланхолию. Она стала прихорашиваться, красить свои белесые брови, а иной раз и губы, втянулась в какие-то новые романы. Теперь все чаще по вечерам я не заставал ее дома.

Что касается Вани, то он второй год учился на биологическом — по специальности физиологии, которою очень увлекался. Я же твердо решил поступить на историческое отделение Ленинградского историко-лингвисти-чсского института — одного из многих мелких институтов, созданных в это время, преемника Ямфака, ФОН'а и Историко-филологического факультета Университета. Но дело терпело до осени. Пока же опять наступило лето и новая поездка на юг.

Глава шестая (Коктебель)

Сюда душа моя вступает,

Как Персефона, в легкий круг,

И в царстве мертвых не бывает

Прелестных, загорелых рук.

<

И раскрывается с шуршаньем

Печальный веер прошлых лет, —

Туда, где с темным содроганьем

В песок зарылся амулет,

Туда душа моя стремиться,

За мыс туманный Меганом,

И черный парус возвратится

Оттуда после похорон.

О.Мандельштам

I

Летом 1931 года началось для нас рано — в июне. Уезжала на юг мама с нами, двумя младшими братьями: мне было семнадцать, Алеше тринадцать. Опять сначала сосновые леса, потом лиственные; белые мазанки от Белгорода — но на этот раз мы ехали не на Ростов-на Дону, а на Джанкой, через знаменитый Перекоп, вдоль болотистого Сиваша.

Год был не сытный в городе — но там открылся Торгсин; мама продала часть серебряных ложек и наши нательные, давно уже не носившиеся золотые крестики с надписью «Спаси и сохрани», — и что-то можно было купить, и из продовольствия, и из носильных вещей. «Золотая лихорадка» времен первых лет первой пятилетки нас миновала — у нас не было ни золота (кроме этих нательных крестиков да еще одной крошечной чайной ложечки с витой ручкой, которую кто-то нечаянно уронил в мусор — так она и пропала), ни серебра, кроме ложек (а других ложек, кроме серебряных, мы и не знали), ни драгоценностей, кроме маминых бирюзовых сережек.

Но в деревне был голод неслыханный, смертельный. Огромные полчиша изможденных женщин и детей хлынули на юг из деревень (мужчин среди них было мало видно, — наверное, кого сослали, а кто подался на новостройки в города). Голод этот был нам непонятен: единоличные хозяйства были уже почти полностью вытеснены колхозами и, казалось бы, преимущества кооперации перед индивидуальным хозяйствованием должно было уже сказаться. Мы знали, что крестьяне, идя в колхоз, по возможности прирезывали свой скот, — хотя вскоре за это стали жестоко карать, — а в колхозных хлевах и конюшнях каждый старался ухаживать за прежней своей скотиной и лошадьми; мы видели собственными глазами, что колхозные поля совершенно не похожи на прежние единоличные: хлеб стоял низкий и редкий, весь забитый сорняками. Громко рекламировались в газетах процессы похитителей… колосьев (каралось, как кража государственного имущества, — до 10 лет). Вообще газеты много писали о саботаже подкулачников, не желавших сдавать государству урожай в размере спущенных планов (на кулаков уже нельзя было валить — их больше не было). И что-то тут не вязалось — или планы были спущены совершенно нереальные, не оставлявшие ничего для колхозников? Но среди интеллигенции ходили мрачные слухи о том, что государство могло бы учесть трудности периода становления колхозов, что должны были быть государственные запасы зерна, но что Сталин их нарочно задерживал, желая «проучить» крестьянство. Так или не так, но кроме того, конечно, ни тогда, ни много позже никак не было налажено ни хранение зерна, ни транспортировка из более удачливых в совсем голодные районы, да и обещанные трактора — может быть, их и было выпущено тысяча-другая, но требовались сотни и сотни тысяч… И особенно удивляло, что более всего была поражена голодом самая хлебородная полоса, Украина.

На остановках вместо веселых, чумазых и бодрых беспризорников, вылезавших из-под вагонов в предшествовавшие годы, поезд осаждали изможденные крестьянки с детьми на руках; другие лежали прямо на перронах, видно, неспособные двигаться. Мама не пускала нас выходить на остановках и держала подальше от окон. Но мы и сами, увы, старались не вдумываться в то, что было за окнами.

Проехав Джанкой, мы увидели в другом роде удивительное зрелище: вся степь, от Перекопа до гор, отделявших от нее Южный берег, сплошь цвела красными маками и другими — белыми, желтыми и синими цветами. Поезд наш между Джанкоем и Феодосией из скорого стал почтовым и останавливался на каждом полустанке. И на каждом полустанке весь поезд до последнего человека высыпал в степь — собирать цветы, после чего машинист с кочегаром и проводники с трудом загоняли пассажиров обратно в вагоны — ехать. К Феодосии мы двигались сквозь какой-то сплошной цветник.

Ночевали ли мы в Феодосии — не помню. Должно быть, ночевали, так как приехали мы туда, наверное, под вечер, и точно, что уехали днем — очевидно, на следующий день. И успели походить по городу немного — издали увидели порт — уменьшенное подобие порта в Осло; кроме советских, видна была и пара турецких флагов с луной и звездой на красном фоне. За портом виднелись на холмах какие-то старинные, наверное, генуэзские стены. Побывали мы и в музее Айвазовского. Он меня интересовал, потому что от папы я слышал о том, как мой дедушка водил его в 1899 году к престарелому художнику. Айвазовский с неимоверной быстротой, прямо при посетителях, начинал и почти заканчивал картину с морскими волнами и рассказывал, как юношей, учась в школе при Академии художеств, был представлен Пушкину, посетившему с друзьями их мастерскую.

Кроме того, мы прошлись по улицам, повидали дом, где папа жил мальчиком, здание его гимназии и банк, где служил дедушка.

Город напомнил мне Анапу — белые и цветные домики с палисадниками, чистые улицы, каких я не видел в России — ни в пыльном Вольске, ни в утопающем в грязи серо-бревенчатом Аткарске, ни в Рыбинске, чуть получше Аткарска, ни даже в Нижнем Новгороде.

Из Феодосии мы поехали в Коктебель на линейке. Линейка — это род телеги, запряженной двумя лошадьми, на которой вдоль имеется скамейка, где пассажиры (человек шесть) усаживаются спинами друг к другу (по трое); кучер сидит впереди на небольшом облучке.

Дорога была утомительная: холмы, покрытые негустой низкой травой с разбросанными там и сям цветами, небо синее и жаркое, а линейка подымала вокруг себя и за собой облака белой пыли. Ехали медленно и долго. Вдруг перед нами, за небольшим перевалом, стеной открылась даль синего, чистого, бесконечного, никогда не бывалого, хватавшего за сердце, упоительного моря.

Я видал серые (редко — голубоватые) норвежские фьорды, видал сквозь ряды шхер серую полосу Атлантического океана, видал Анапскую бухту, но мне показалось, что только сейчас я увидел Морс, великое, свободное, вечное, чистой, неземной синевы. Я никогда не забуду этого мига.

Вскоре дорога отвернула прочь от моря; мы скатились под горку и въехали в белое село, оставив справа два странных небольших конусообразных холма, покрытых травкой; кругом была ровная степь; лишь вдали, впереди виднелась серая цепь остроконечных гор.

— Это Карадаг?

82
{"b":"197473","o":1}