Литмир - Электронная Библиотека

Ивэн Грэхем слушал; глаза его остановились на руке Дика, властно обнимавшей прекрасную маленькую хозяйку. Он почувствовал в сердце боль, а в голове мелькнула мысль, которую он тут же ее раздраженно отогнал: «Дику Форресту везет, чересчур везет».

– «Я – Ай-Кут, – продолжал петь Дик. – Эта женщина – моя роса, моя медовая роса. Я солгал. Ее родители не были ни кузнечиком, ни кошкой. Мать ее была зарей на хребте Сьерры, а отец – летним восточным ветром с этих же гор. Они сговорились и из воздуха и земли выпили все сладостное, и в тумане, порожденном их любовью, листья чаппараса и мансаниты покрылись медовой росой. Йо-то-то-ви, Йо-то-то-ви, моя сладкая роса, слушайте меня! Я – Ай-Кут, Йо-то-то-ви – моя перепелка, моя лань, моя жена, пьяная нежным дождем и соками жирного чернозема. Ее родили молодые звезды и растил свет зари, когда солнце еще не взошло…». Если, – закончил Форрест, переходя снова на естественную интонацию, – если вы не считаете, что старый голубоглазый Соломон превзошел меня своей «Песнью Песней», то подпишитесь на издание моей.

Глава XI

Сначала только миссис Мэзон, одна из приезжих дам, попросила Паолу сыграть, но Терренс Мак-Фейн и Аарон Хэнкок тотчас же бросились разгонять веселую компанию у рояля и отправили покрасневшего Теодора Мэлкена умолять ее от имени всех.

– Я бы хотел, чтобы вы разбили все доводы этого варвара, вот почему и прошу вас сыграть «Размышления», – услышал Грэхем его слова.

– А затем, пожалуйста, «Девушку с льняными волосами», – в свою очередь попросил Хэнкок, осужденный собеседниками за варварство, – это докажет, что я прав. У этого дикого кельта своя болотная теория музыки, она, может быть, и была правильна, когда еще и пещерный человек не родился; он так безнадежно глуп, что считает себя чрезвычайно сверхсовременным знатоком искусства.

– Ах, Дебюсси! – засмеялась Паола. – Вы все еще не сложили копья, ну, хорошо, я и к нему подойду, но не знаю, с чего начать.

Дар-Хиал вместе с остальными тремя мудрецами усадили Паолу за громадный концертный рояль, Грэхем решил, что он не слишком велик для этого помещения. Но как только она села, все трое мудрецов тихонько разбрелись по своим, очевидно, излюбленным местам. Молодой поэт растянулся во весь рост на огромной пушистой медвежьей шкуре и запустил руки в волосы. Терренс и Аарон удобно расположились на подушках широкого дивана под окном, не слишком далеко друг от друга, чтобы иметь возможность тут же и поспорить, подтверждая свое понимание игры Паолы. Барышни расселись по диванам и большим креслам и даже устроились на ручках кресел.

Ивэн Грэхем сделал шаг вперед, надеясь, что сможет поворачивать для Паолы ноты, но вовремя заметил, что Дар-Хиал опередил его, и остался на месте, спокойно, с любопытством наблюдая за всем. Концертный рояль стоял на небольшом возвышении для резонанса под низким сводом, в дальнем конце зала. Шутки и смех прекратились. «По-видимому, – подумал Грэхем, – маленькую хозяйку считают талантливой пианисткой», и он почти злорадствовал, готовый к разочарованию.

Эрнестина, сидевшая неподалеку от него, сказала вполголоса:

– За что ни примется, все у нее спорится. А ведь работает она очень немного. Она училась у Лешетицкого и Терезы Карреньо, это их школа, а играет она совсем не по-женски, послушайте!

Грэхем отлично понимал, что нечего особенно ждать от самоуверенных ручек, забегавших по клавишам в быстрых пассажах и тихих аккордах, пока она сидела, задумавшись, что бы сыграть, – такое введение он слышал нередко и раньше на концертах технически грамотных, но не слишком музыкальных пианистов. Он сам не знал, что ожидал услышать, но, во всяком случае, совершенно не был готов к прелюдии Рахманинова, предназначенной, по его мнению, для мужского исполнения; в женском ему она никогда не нравилась.

С первых двух тактов Паола властно, по-мужски, обеими руками завладела клавиатурой, точно приподнимала ее. А затем, опять-таки чисто по-мужски, она непосредственно погрузилась, или сразу перешла – этого он определить не мог, в бесподобную нежность и чистоту andante. Так она продолжала играть со спокойствием и силой, которых никак нельзя было ожидать от этой маленькой женщины, почти ребенка, и он залюбовался ею из-под полуопущенных век, глядя на нее и на черный громадный рояль, которым она владела, как владела и собой, и замыслом композитора. Удар у нее был твердый, властный – и прелюдия замирала в конечных аккордах, унося в воздух мощные звуки.

Пока Аарон и Терренс на своем подоконнике продолжали бесконечный спор, а Дар-Хиал, по просьбе Паолы, отыскивал для нее другие ноты, она мельком взглянула на Дика, и он понемногу стал гасить электричество – и Паола осталась будто одна среди мягкого света, в котором ярче проявлялась игра матово-золотистого отлива ее платья и волос. Грэхем видел, как высокая комната как бы становится еще выше от набегавших теней. Она была длиной в восемьдесят футов и поднималась на два с половиной этажа: от пола до положенного на балках потолка ее окаймляла галерея, с перил которой свисали шкуры диких зверей, домотканые одеяла из Окасаки и Эквадора и выкрашенные растительными красками кошмы с тихоокеанских островов. Грэхем вспомнил, что это помещение устроено по образцу праздничного зала средневековых замков, и он невольно пожалел, что недостает длинного стола с оловянной посудой и огромных псов, грызущихся под столом из-за брошенных им костей.

Позднее, когда Паола закончила играть Дебюсси, подбросив Аарону и Терренсу новый материал для споров, Грэхем завел с ней оживленный разговор о музыке. Он понял, как глубоко она разбиралась в философии музыки, и незаметно для себя стал излагать ей и свою любимую теорию.

– Итак, – закончил он, – главному психологическому фактору музыки потребовалось три тысячи лет, чтобы запечатлеться в умах западных рас. Дебюсси подходит ближе к ясности и чистоте созерцания, скажем, эпохи Пифагора, чем любые из его предшественников.

Паола перебила его, поманив к себе Терренса и Аарона с их поля сражения на подоконнике.

– Ну, и что же? – спрашивал Терренс, подходя к ней вместе со своим приятелем. – Я вам скажу, Аарон, что вы не извлечете из Бергсона ни одного слова о музыке более понятного, чем все, что он сказал в своей «Философии смеха», а ведь и она отнюдь не понятна.

– Послушайте! – воскликнула Паола с заискрившимися глазами. – У нас здесь новый пророк: мистер Грэхем. Он вполне достоин вас; он согласен с тем, что музыка – лучшее убежище от крови и железа. Он утверждает, что и слабые души, и чувствительные, и высокие души одинаково бегут от грязи и серости к утешительным видениям высшего мира ритма и музыкального темпа.

– Атавизм! – буркнул Аарон Хэнкок. – Пещерные люди, обезьяны, болотные предки Терренса тоже занимались этим.

– Но послушайте, – настаивала Паола, – тут важны его заключения, методы и ход мыслей, а в этом, Аарон, он с вами по существу согласен. Он ссылался на Патера, утверждавшего, что всякое искусство стремится реализовать себя в музыке.

– Это все доисторический период и химия микроорганизмов, – вмешался Аарон. – Реакция клеточных элементов на фантастическую длину волн солнечных лучей лежит в основе всех народных песен и танцев. Тут Терренс и завершает свой круг, и все его теории теряют смысл. Вы теперь меня послушайте, что я докажу.

– Но подождите, – взмолилась Паола, – мистер Грэхем уверяет, что английское пуританство остановило развитие музыки, то есть настоящей музыки, на целые века.

– Это правда, – сказал Терренс.

– И что Англии пришлось пробивать себе дорогу к чувственному наслаждению музыкой через Мильтона и Шелли.

– Он был метафизиком, – вставил Аарон.

– Метафизик-лирик, – немедленно определил Терренс. – Это уж вы должны признать, Аарон.

– А Суинберн? – спросил Аарон, по-видимому, возвращаясь к прежним спорам.

– Он уверяет, что Оффенбах был предшественником Артура Сюлливэна, – задорно воскликнула Паола. – А Обер якобы был предшественником Оффенбаха; что же касается Вагнера, так вы его спросите, нет, вы спросите его…

21
{"b":"204988","o":1}