Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Попытаюсь все же получше описать ее вид в тот день: это безразличие и презрение; она притворялась отсутствующей или скорее делала вид, будто другой (то есть я) уже много веков как не существует; ее негативное излучение, холод, убивающий всякую связь, даже тоненькую, как паутинка, даже порядка простой вежливости или некой «жалости», которую испытывают друг к другу, если верить Жан-Жаку Руссо, все живые существа, даже занимающие разные ступени на лестнице эволюции, и которая заставляет, например, лошадь ржать и подниматься на дыбы, как только она почует труп. Ее вид — я продолжаю — был за пределами обиды, за пределами досады, что не означает, что обида преодолена; напротив, она здесь, она огромна, все организуется, все вращается вокруг нее; я бы сказал, она испускает смертельное излучение. Глаза Петиции были устремлены на меня, широко открытые, жестокие, блестящие, невидящие; она смотрела сквозь меня и явно видела будущее, в котором меня не было. Часто такой вид имеют любовники накануне разрыва. Но мы друг друга знали совсем немного, и так недавно! Возможно ли это — что у нее так мало терпения или любопытства? И правда, неделю спустя этот случай был забыт. Но тревога всколыхнула меня глубоко. Почему бы мне тогда не понять, что с ней, такой прекрасной и желанной, неуверенность будет постоянной и более ужасной, чем с любой другой женщиной? — ведь я не смогу даже предаваться угрюмым радостям ревности. У меня будут все причины ревновать без разрешения на это. Я всегда вынужден буду считаться с той ужасающей жестокостью, которая делала ее недоступной для меня — целые дни и даже, увы, недели! — даже не хохочущей (ведь хохот все же означает какой-то отрицательный интерес), но немой, ледяной, арктической, недоступно удаленной, в полной независимости, которая представляет собой и абсолютный запрет на любовь. Короче, уже тогда, тем днем в Камбо, я получил доказательство, что по ее милости мне предстоит много страдать.

V

Бог свидетель, я ценил любовные письма! Одно время я собирал коллекцию: у меня было одно письмо Флобера к одной молодой особе из Круассе, которую он называет «ангелом» и целует ей «хорошенькие ручки, хорошенькие ножки и все остальное», и даже письмо, написанное Аполлинером Лу которое начинается:

О прелестнейшая лесничиха,

Погубившая лесника,

И какому коту мурлычется

У тебя на груди, на руках?

— за него я отдал целое состояние. А продал я его из-за Летиции. Кажется, из-за нее я его и купил — ведь ничто не доставляет такого удовольствия, когда любовь достигает некоторого опасного накала, как знать, что ты не один, и находить успокоение в чужих любовных излияниях. Итак, я потреблял в огромном количестве греческие эпиграммы и письма самураев. Арабские любовные вирши также весьма привлекали меня «щеками, как розы» и «глазами газели». (В этом жанре либо подобные слова, либо непристойности. Любовная литература всегда колеблется между слишком цветистой метафорой и «пизда — жопа — хуй»; я предпочитал метафору.) На Западе — от Абеляра до писем к Лу, Кастору или Эльзе — история любовной эпистолярной литературы не столь богата. Я помню, что в особенности сожалел о великой лакуне, соответствующей усовершенствованию телефона и длившейся по крайней мере до изобретения телефакса, сети Минитель и Интернета, которые вернули небольшой шанс письменному общению. Не говоря уже о недолговечности этих интимных листков — достаточно вспомнить трагический поступок Мадлен Жид, которая сожгла письма Андре, считавшего их самыми прекрасными своими произведениями.

Я же почти не писал. Не то чтобы у меня не хватало желания, но, когда она жила со мной, и я оставлял ей записки, даже какие-нибудь три строчки утром перед уходом, я понимал потом, что Летиция их не читает, кроме самых коротких, самых утилитарных. И каждый раз, когда она уезжала от меня — а ведь эта ситуация особенно настраивает на письменные излияния, — она старалась, вероятно опасаясь активности с моей стороны, держаться подальше от факсов.

И все-таки однажды я написал ей письмо. Я сохранил его копию, не потому что горжусь им (клянусь, тогда я не питал подобных литературных претензий), но потому, что оно достаточно точно передает, до чего я дошел с ней, и потому, что это письмо — ирония судьбы — было написано всего за несколько часов до ее самого долгого исчезновения, по крайней мере, до нашего расставания на десять лет, и я долго считал его эпитафией нашей любви.

«Маленькая моя Лэ, — начал я (именно так я называл ее в минуты нежности), милая Летиция, еще темно, я пишу тебе из гостиной, а ты спишь в большой постели. О любимая моя Лэ, прости мне бестактность, допущенную прошлой ночью. Твое тело излучало столь нежное тепло, а дыхание и кожа источали столь сладкие ароматы, самые сладкие из тех, что мне доводилось вдыхать с начала жизни, и никогда еще ты не была так желанна, так прекрасна ночью, так как же я мог не разбудить тебя?

Ты сделала мне больно позавчера, моя маленькая, милая, нежная Летиция, я так испугался потом, вспоминая об этом, — я хотел поговорить с тобой ночью, и как жаль, что между нами был этот холодок. Я испугался, когда ты сказала мне на мосту Искусств, устремив на меня этот твой взгляд, внезапно серьезный и почти грустный: «Так, значит, ты хочешь бросить меня?» Любовь моя, неужели ты действительно допустила эту безумную мысль? Ведь ты же знаешь, что если кто-то из нас уйдет, то это буду не я. Я испугался, как в первые дни, вот доказательство, что моя любовь к тебе — не осмеливаюсь сказать «наша любовь» — еще переживает время хрупкой юности, и самое значительное и неизвестное у нас еще впереди. Сейчас она еще слишком слаба. Ты, возможно, испугалась бы, если бы она стала такой, какой должна быть, именно сейчас. Я люблю тебя так, что хотел бы исчезнуть в тебе. Тогда мне не придется больше влачить эту жалкую жизнь в разлуке. Это не было бы жертвой, поверь мне, это было бы счастье. Я не был бы больше этим телом нетерпеливого ревнивца, я больше не раздражал бы тебя, я был бы в тебе, как еще немного жизни, немного твоей прекрасной молодой жизни, которой так мало нужна моя, вокруг тебя, как легкое дуновение, как отражение. Да, быть всего лишь мягким светом вокруг тебя или в твоих глазах, несколькими биениями крови в твоем сердце, крохотными чистыми образами в твоей душе, вот и все.

Или по крайней мере… — как говорят «любить до безумия», «заболеть от любви», — чтобы это было буквально. Если тело не может исчезнуть, пусть оно покорится полностью, соматизирует свою зависимость. Тряпичная кукла — неподвижная, немая, слепая — в бесконечной лихорадке обретающая дар слова, зрения, дыхания только рядом любимой. (Я пока не способен на такое. «К счастью, — скажешь ты. — Хорошенькое дело — общаться с овощем!» Я не доставлю тебе такого неудобства. Обещаю — парень будет вполне презентабельным. С достоинством и чувством юмора, при возможности.)

Лапонька моя Лэ, нежное мое лето, моя Л., мой волчонок, мой ягненок, моя теплая птичка, душа моя, мое дыхание, я целую тебя всеми легкими, всем телом. Я так тебя люблю, я просто должен был высказать тебе это немного лучше, чем обычно. Через щель между занавесями гостиной брезжит день: новый день, новая любовь, каждый день новая любовь для тебя — светлее, больше, сильнее, огромная любовь у твоих ног. Я люблю тебя.

Я люблю тебя каждый день, целую вечность и до скончания времен. Эрик».

Такая наивность должна была вызвать улыбку. Наивность? Скорее самообман. Ведь я действительно видел, что это она уйдет от меня (она уже так делала, она и двух суток не выждет, прежде чем это повторить). Но я строил себе иллюзии, вспоминая ее вопрос: «Ты хочешь бросить меня?» Конечно же, это было одно из редких ее искренних высказываний, порожденное подлинной тревогой и потому поразившее меня (вдруг я испугался, что с самого начала составил о ней неправильное представление). Но боялась она не того, что я ее брошу, ведь теперь она жила у меня, а того, что я ее выгоню. Дело было в арендной плате, а не в страсти.

5
{"b":"216879","o":1}