Литмир - Электронная Библиотека

— Бечо-о!

Встал я, огляделся — никого не видать. «Померещилось», — думаю, и опять к костру сел. Только сел, опять зовут:

— Бечо!

Заглянул я в кошару — может, там кто прячется? Нет, пусто. Вышел, осмотрелся — еще не совсем стемнело, — ни души! Овцы мои лежат смирно, собаки жрут в корыте отруби и ухом не ведут. Тут у меня над головой что-то прошумело и — хлоп! — прямо передо мной Ибрям-Али! Широким поясом кожаным опоясан, с латунными пряжками. На голове шляпа соломенная, русые усы книзу закручены, концы аж под подбородком сходятся, левольверт на цепочке через плечо, наган с барабаном да кинжалы за поясом. Лицо загорелое, из себя малость похудал. Я до того оторопел, что слова не вымолвил — ни «здравствуй» не сказал, ни «милости просим».

— Испугался вроде? — спрашивает.

— Как не испугаться? С неба падаешь!

— Это ты сосну небом зовешь? Перед тем как костер разжигать да садиться молоко варить, чего ж на сосну не взглянешь, может, на ней кто сидит?

Чуть было не ляпнул я: чего мне на сосну глядеть, чай, не разбойник, как ты, а пастух, но решил лучше не связываться.

— Нальешь мне, — говорит, — молока?

Отдал я ему молоко вместе с кринкой, а он вынимает из-за пояса наган и на меня наставляет:

— Барашка мне приведи!

— Я и так приведу, — говорю, — без нагана!

— Для тебя же лучше, чтобы с наганом, — говорит. — Завтра пойдешь в село и скажешь, что я приходил и силой барана отнял. Чтоб не винили тебя, что мне помогаешь. А то еще пострадаешь из-за меня!

Всю ночь пекли мы на углях барашка, а пока пекли, об овцах да баранах толковали. Спросил он меня насчет колокольцев, какие у меня колокольцы, откуда, хорошо ли звенят, и посоветовал:

— Этот вот колоколец сними, он с другими не в лад звенит, а вот тот подточи малость, звон прозрачнее будет.

Вишь ты, пока на сосне сидел, все мои колокольцы расслушал и про каждый понял, какой он есть и что сделать надо, чтобы звонче стал.

— А еще, — говорит, — нужно тебе два новых колокольца завести: один — басовитый, другой — с тонким голосом, с серебряным звоном. Будут, — говорит, — вместе петь, а еще будут дело делать: если мне беда какая грозит, ты большой колоколец толстому барану подвяжешь, брюхо ему крапивой настегаешь, чтобы он чесаться начал, колоколец загудит, знак мне подаст, чтобы я сюда не совался. Если ж оба колокольца разом поют, значит, все в порядке! А коли я тебе для чего понадоблюсь, повесь тонкоголосый мулу на шею, сам верхом садись, и если я только живой-здоровый, то, где я ни будь — хотя в самом Чамжасе, — тотчас к тебе примчусь.

— Трудно ли, — спрашиваю, — разбойником быть?

— Кабы можно было петь без помехи, — отвечает, — так не трудно было б. Давай, — говорит, — споем, только тихонько!

И запел. Глаза у него серые, с голубизной, взглянет строго — что ножом пронзит, но стоит ему запеть, мягкими становятся они да ласковыми, аж светятся.

— Эдак шепотом петь, — говорит, — все равно, что возле красивой бабы со связанными руками лежать.

С теми словами встал он и в лесу исчез.

В село я не пошел, а что он мне велел с колокольцами сделать, то сделал. Звенят два колокольца вместе, как было у нас уговорено — мол, тишь да благодать, но Али больше не показывался. Слух разнесся, что ушел он через границу и что убили его где-то на греческой стороне.

Разбойник ведь такой-разэтакий, а стало мне, правду сказать, горько, привязал я басовитый колоколец толстому барану на шею, брюхо ему крапивой настегал и пустил. Тот как припустит, колоколец гудит: у- у-у-у! На одной вершине — у-у-у, на другой — у-у-у, по полям и лугам, чащобам и ущельям, вверху и внизу день-деньской гул идет, как от церковного колокола, и поняли горы и долы, что нету больше Ибряма-Али. Ибрям — разбойничье его имя было, так что иногда его обоими именами звали.

Много мне бед после того перетерпеть пришлось: в переворот двадцать третьего года рубили нас саблями и здорово потрепали, а потом кризис навалился, овечья шкура дороже ягненка стоить стала! Бросил я овец, купил двух мулов и начал извозом на жизнь добывать. С гор доски пиленые везу, в горы — соль, керосин.

Как-то в субботний день подъезжаю я к Станимашской станции за товаром. «Аккурат, — думаю, — и на поезд гляну, ребятишкам потом расскажу, что это за штука такая поезд». Подкатывает поезд к станции, выходят из него щеголихи разные в шляпах, фу-ты, ну-ты! Я аж рот разинул, гляжу и вдруг чувствую, кто-то мне на плечо руку кладет.

Оборачиваюсь — усач какой-то с сизыми глазами, на голове каракулевая шапка с красным дном. У меня враз ноги подкосились.

— Тихо! — говорит он. — Чего тебе тут надо, на этой станции?

— За товаром приехал.

— В самый раз! Поворачивай своих мулов, поехали!

Потрогал я штаны на нем — штаны настоящие, без обмана. В лицо гляжу — он самый! Ибрям-Али!

Как выехали мы за город, спросил я:

— С того света, что ль, ворочаешься?

— Ты что? Погоняй давай, дальше отъедем — расскажу.

— Куда ехать-то?

— В Чеппели...

В наше село, стало быть. Екнуло у меня сердце.

— А не узнают тебя там?

— Постой, — говорит, — минуту, не оборачивайся!

Слез он с мула. Чуть погодя повертываюсь я поглядеть и вижу — кого бы ты думал? Молодца чернобородого в соломенной шляпе. Стоит от меня в двух шагах. «Ах ты, мать родная, — думаю, — это что ж за чудеса такие, откуда он взялся?»

— Ты кто же будешь?

— Ибрям!

Как выговорил он «Ибрям», засмеялся, и тут понял я, что это Али. А как он бороду с себя снял, я уж и вовсе уверился. Почем мне знать было, что бывают на свете покупные бороды?

— В таком обличье, — говорю, — не только в Чеппели, даже в Пашмакли, в полицейское управление ехать можно, с приставом кофе распивать, никому не раскумекать, кто ты и что ты!

Сунул он бороду в переметную сумку и, только как подъезжать стали к Чеппели, опять прицепил. А пока ехали, рассказал он мне, что прикатил из Адрианополя по железной дороге. Перед тем он в Греции был, оттуда уже в Турцию перебрался. И все дорогой твердил:

— До чего ж ты кстати на станции оказался! За таким, — говорит, — я делом приехал, что мне беспременно верный человек требуется.

— Смотри, — говорю ему, — в кровопролитных делах я не участник!

— Мне от тебя одно нужно, — говорит Али. — Привезешь меня в село и, ежели кто спросит, отвечай, что я старший пастух у Стойчоолу, из Шумнатицы. Хромый я, вот ты меня и подвез. А дело у меня тут недолгое и бескровное.

— Домой ко мне поедем?

— Нет! Домой родных возят да друзей. Оставишь меня на постоялом дворе.

Как проезжаем мы мимо буков, он лист сорвет, жует и приговаривает:

— В родном краю листок с дерева вкуснее жареного барашка! В Анатолии листьев таких нету, а вода у них, уж прости, хуже помоев.

Чешму (источник, заключенный в деревянную трубу) увидит, останавливается:

— Погоди дай напиться!

Слезет с мула, пьет, не напьется, голову под кран подставляет, воду из корытца горстями загребает и в лицо себе плещет, плещет...

А как в сосняк въехали, остановился он возле одной сосны, погладил ее ласково, обнял:

— Сосна, — говорит, — сосенушка, ты в горах, а я у моря дальнего!

(Боре, боре, ти в балкана,

аз край море!)

Добрались мы до села, к постоялому двору путь держим. Он в шляпе соломенной, с бородой, едет себе преспокойно по улице, никто на него не оглянется: бородатых в ту пору много было, а в шляпах соломенных ходило полсела.

Подъезжаем мы к постоялому двору. Все, значит, сошло как нельзя лучше.

— Отправляйся домой, покорми скотину и приходи в корчму, вместе поужинаем, одному мне ужинать неохота, — говорит мне Али.

Ну, пошел я домой, мулов в хлев поставил, жене велел ужинать да спать ложиться, а сам в корчму воротился. Окна светятся, шум, гам, народу — пропасть... Говорю я Али:

— Не ходи в корчму, Ибрям! Принесу тебе из дому брынзы да хлеба, вкусней поешь, чем в корчме.

2
{"b":"217492","o":1}