Литмир - Электронная Библиотека

Да что! Как об стенку горох! Он в корчму, я за ним. Внутри — жара, дымище! Мясо жарится. Гайда наяривает. Песни орут — не поверишь, что в страдную пору (а дело было в самую молотьбу) столько народу может сидеть в корчме, пировать... А по какой причине? Дикого кабана охотники убили, мясо жарят, пьют да едят, а Друлю из Левочева им на гайде играет. Ну, известное дело, зеваки сбежались поглядеть.

Сели мы в уголок, Али себе фасоли с вяленым мясом заказал, стал ужинать. А вокруг песни орут... Все, какие есть, перепели... Али ест а, сам на певцов поглядывает. И вдруг кто-то — уж кто, не помню — крикнул музыканту:

— А ну, Друлю, давай про Руфинку!

Заиграл тот песню про Руфинку, заиграл и запел. Буруштила стал вторить ему, за ним еще трое-четверо, а потом подхватили все хором. Потолок заходил ходуном, окна зазвенели в такт, как хрустальные. Корчмарь в бутылку вино наливал, бутылка уже полная, а он знай себе льет, не видит. Мясо на углях пригорело, а люди стоят, не шелохнутся, боятся песню спугнуть.

Али отставил тарелку. Поднял стакан — и пить не пьет, и обратно не ставит. Сжимает его, пальцы аж посинели, а лицо каменное! Только на шее синяя жила бьется. Чем дальше песня, тем жила чаще бьется, а глаза горят, смотрят — не видят.

Почуял я: чему-то быть, но пока уразумел чему, Али вскочил на ноги, точно ветром его подхватило! Подошел к певцам и запел во весь голос:

Заболела Руфинка, прилегла

на вершине горы, горы высокой...

Все вокруг замерли и онемели. Только Друлю продолжал играть.

— Вина! — крикнул Али. — Всем по бутылке!

Захлопотал корчмарь, зазвенели бутылки, взлетели пробки, а Али поет и поет. Он поет. Друлю играет, а люди слушают и то на певца глядят, то меж собой переглядываются.

Понял я, что дело не к добру оборачивается, и пошел домой. А пришел — моя жена уже прослышала, что Ибрям-Али в селе. Лег я спать, а что-то свербит внутри: „Поди скажи ему, что узнали его! Поди спаси его!“

Поднялся я, опять в корчму пошел. Жена не пускала, так пришлось цыкнуть, чтоб крику не поднимала. Протолкался я к нему, шепчу на ухо:

— Узнали тебя!

А он:

— Просит душа песни и буду петь! Коли кому охота схватить меня, пусть сунется. — И ко рту мне бутылку приставляет: — Пей! — А корчмарю велит: — Выкатывай бочонок вина, я плачу! А дверь — на запор!

Что потом было — все у меня как в тумане. Пели, пили, под конец все под столами очутились, вдрызг пьяные. Уж светало, когда Али заплатил корчмарю и встал:

— Веди мулов, ехать пора!

Я хоть и хмельной, но смекнул, что корчмарь с меня глаз не спускает и, ежели я повезу Али, беспременно донесет в полицию. Никуда мне тогда не уйти, нигде не спрятаться! Взял я грех на душу, сказал Ибряму:

— Не ведаю я, что ты за человек, и не повезу тебя!

Поглядел мне Али в глаза острым взглядом и пистолет вытащил:

— Ступай либо с жизнью прощайся!

— Подчиняюсь, — говорю, — насилию.

Сели мы верхом на моих мулов, поехали. Я впереди, он за мной. Пока по селу ехали, слова не проронили. А как выехали за село, хлестнул он мула, догнал меня и говорит:

— Ты давеча нарочно сказал или вправду не хотел везти меня?

Совестно мне признаваться было, и я покривил душой:

— Известное дело, нарочно, неужто взаправду?

— А ну посмотри мне в глаза!

А ведь рассвело уже, все видать, как я ему в глаза посмотрю?

— Да ведь ты, — говорит, — брешешь! Брешешь ведь, а?

И тогда повинился я перед ним:

— Верно, брешу! Потому что ты, — говорю, — укатишь, а мне деваться некуда! Вот тебе истинная правда! Кто виноват, что ты распелся?

— Чего ж ты? Так бы сразу и сказал! — говорит мне Али. — Мне, — говорит, — такого провожатого не надо. Я, — говорит, — хотел закопанные золотые с тобой поделить, но коли ты струсил, ворочайся назад, а я тропку через границу и без тебя знаю. Поворачивай, — говорит, — назад, проваливай! И не бойся, я в спину не стреляю!

Пожалел я обо всем, да поздно. Не о золотых пожалел! Пропади они пропадом, золотые эти! О том пожалел, что враньем себя опоганил.

— Али, — говорю, — коли я нужен тебе, то поеду с тобой, честно говорю, без обмана!

— За золотыми, что ль?

Крепко мне рот заткнул, у меня аж дыхание перехватило. Взял я мула за недоуздок и назад повернул. Второго мула ему оставил. А перед тем как уехать, сказал:

— Одно я хочу сказать тебе напоследок. Выслушай меня и знай, что от чистого сердца говорю. Все село уже знает, что ты здесь, а приговор есть, чтобы тебя повесить! Корчмарь в полиции свой человек, доносчик, а еще видал я в корчме Февзи, старшего сына Фандыклии — того сторожа, который тебе ноги перебить хотел. Пробирайся, Али, лесом, по дороге не ходи!

А он в ответ: «Проваливай!» — и все.

Повернул я назад и уж больше не оборачивался. А когда к селу подъезжал, услыхал ружейные выстрелы и подумал: «Чему быть, того не миновать»4.

Неспокойно у меня на душе было, и отправился я не домой, а в корчму.

— Где разбойник? — корчмарь спрашивает.

— Укатил.

— А ты что же?

— Прогнал он меня.

— Входит, ты с ним удрать хотел?

— Хотел, — говорю, — сволочь ты этакая! Хотел, да он не взял! Разбойнику такие мозгляки, как мы с тобой, ни к чему. Понятно тебе, — говорю, — гадина? — Да как огрею его недоуздком по башке — раз шесть небось вокруг шеи у него обкрутился.

Схватились мы с ним за грудки, еле нас растащили. И тут слышу: шум, топот. Еще понять не успел, что к чему, увидал своего мула. Волочит за собой слеги, а к тем слегам Ибрям-Али привязан, лежит, белая рубаха вся в пятнах кровавых. (Из-за пятен потом, как помер он, третье прозвище к нему прилепилось — Пятнистый.) Позади с ружьями наперевес шагают полицейский и Февзи, Фандыклиево отродье. Въехали они во двор, и я кинулся к Али:

— Раненый ты? — спрашиваю. — Худо тебе?

А у Али глаза уже помутнели.

— Худо ли, — говорит, — нет ли, все равно конец! Одно хорошо, что положат меня в родную землю...

Тут на губах у него кровавая пена выступила, и на том слове умолк он.

— Али, Али! — трясу его. — Очнись!

А он дернулся у меня на руках, голову уронил и кончился...

— Эх, вы! Не могли перевязать человека! — сказал я Февзи, а он отвечает:

— За его голову, — говорит, — одинаково платят. Живой, мертвый ли — цена одна.

А потом приставы, жандармы, доктора. Допросы, расспросы... Разрезали его — посмотреть, не два ли сердца в нем билось, понять не могли, как это он, двумя пулями в спину простреленный, еще полтора часа живой был, покуда приволокли его на постоялый двор!

После того отдали мне его тело, и похоронил я его в нашей земле. И камень сверху положил, и цветы... Столько лет с той поры прошло, а меня все одно и то же грызет: кабы пошел я с ним, избежал бы он той судьбы злосчастной? Или нет? Как одолеет меня эта мысль — я к учителю.

— Скажи, — говорю, — учитель, есть ли у человека судьба?

— Сколько раз тебе повторять? Есть, есть! Только судьба — она не вне человека, а в нем самом. Взять к примеру твоего Али: кабы песня не разбередила его — никто б его не узнал, никто бы не тронул... Сильный был человек, кремень, а песня, — говорит, — сильней оказалась.

3
{"b":"217492","o":1}