Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Изготовив такую пищу, Рычков, прежде чем «привесть в общее употребление, решил опробовать ее на себе, а также приучить к ней моих домашних людей». Опыт во всех отношениях удался. «Я сам с женою моею и с детями моими, возрастными и малолетними, употреблял ее без всякого вреда и без противности». «Рецепт Рычкова» многим помог избежать голодной смерти не только в осажденном Оренбурге. Вспомнили о нем и ленинградцы блокадной зимой 1942 года.

У Рычкова, впрочем, как и у Пушкина нет глубокого анализа причин восстания, хотя и имеются некоторые попытки объяснить его. Описывая тяготы барщины, Рычков отмечал, что многие помещики своим крестьянам «даже одного дня на себя работать не дают». О напряженном состоянии яицких казаков в канун пугачевского бунта писал и Пушкин: «Тайные совещания происходили по степным уметам и отдаленным хуторам. Все предвещало новый мятеж. Недоставало предводителя. Предводитель сыскался».

Пушкин не стал судить о причинах поражения восстания, отметив лишь, что мятежники не могли противостоять силе правильного оружия. Но неизбежность этого поражения, подчеркивал он, не умалила значения крестьянской войны. «Нет худа без добра: Пугачевский бунт доказал правительству необходимость многих перемен».

ПРИРОДНЫМ СЛОГОМ ИЗЪЯСНИСЬ

Из иностранных языков не занимать слов, ибо наш язык и без того богат.

Екатерина II

Рычков располагал несравненно меньшим количеством архивных и других материалов, нежели Пушкин. Его «Летопись» (Осада Оренбурга) написана рукой как бы репортера-беллетриста, запечатлевшего важнейший этап пугачевского движения. Пушкин же показал это движение всеохватно, как историк-исследователь. Вобрав в свое сочинение множество исторических документов, он создал «образцовое произведение и со стороны исторической, и со стороны слога».

В труде Рычкова напрасно, да и не нужно искать подобные качества. Творческие силы, как и творческие задачи, у него были скромнее. И если Пушкин двумя-тремя фразами мог передать суть того или иного события, Рычков же тратит на то многие страницы. Но в этом неспешном, прилежно-дотошном, перенасыщенном, возможно, излишними подробностями и деталями, перегруженном сценами и эпизодами его сочинении есть своя ценность: через слог, интонацию, языковую манеру, через конкретные бытовые детали в нем представлены время, в кагором жил автор, и его герои, атмосфера живой действительности, так называемый «колорит эпохи».

Пожалуй, поэтому Пушкин не стал, за исключением нескольких страниц, редактировать «Летопись» Рычкова, переиначивать на свой лад её слог, а в неизменном виде опубликовал под обложкой одной книги как «историческое сокровище» рядом со своим произведением о Пугачеве.

Тем не менее некоторые советские литературоведы, как, например, Г. Блок в книге «Пушкин в работе над историческими источниками», утверждали, что повод для этой публикации был совсем иной. «Соединив все чисто механически и довольно неуклюже, «трудолюбивый» Рычков счел необходимым придать этому материалу (т. е. «Летописи») некоторую литературность. Стиль первоисточника уступил место стилю редактора и мемуариста», тяжелого, мол, и неуклюжего, поэтому у Пушкина-де «не возникло желание очистить его так, как он очищал язык других источников, и ввести в текст».

Но о каком «стиле первоисточника» говорит Г. Блок, если «Летопись» в основе своей есть рукописный дневник Рычкова, ежедневно фиксирующий его размышления и переживания? Это журнал-репортаж очевидца осады. И как можно утверждать, что Рычков испортил чей-то первоисточник, редактируя его, если этим первоисточником была сама его рукопись?

По предположению Г. Блока, у Пушкина, пожалуй, возникло бы желание очистить текст «Летописи» от архаического косноязычия, если бы стилистическая культура этого сочинения была бы несколько повыше, ну хотя бы такой, как «язык других источников». Возводя на Рычкова эту плохо скрытую хулу, Г. Блок проводит мысль, что Пушкин заблуждался, когда с благодарностью и почтением отзывался о Рычкове, что славный академик такой благодарности якобы не заслуживает.

«Любопытная рукопись Рычкова, — утверждает он, — дала Пушкину много фактического материала, но языком ее он почти не воспользовался».

Вот, оказывается, в чем еще одна вина Рычкова: оставив потомкам уникальное сочинение — «историческое сокровище», он, видите ли, не удосужился изложить его прекрасным слогом. Вот была бы Пушкину благодать: бери целые абзацы такой исторической прозы и вставляй в свою монографию о Пугачеве. А то-де пришлось отбирать, очищать, новый слог создавать… «Из числа диалектов, — замечает Г. Блок, — которых в источниках «Истории Пугачева», особенно у Рычкова, было немало, Пушкин сохранил лишь немногие («плавне», «умет», «буерак», «малолеток»…) Остальные («сырты», «ертаул», «заимка») отбросил. Опрометчиво заявлять после этого, что языком «Летописи» Пушкин не воспользовался, что стиль Рычкова был «тяжел даже для своего времени». Эго все равно, что упрекать нас, людей двадцатого столетия, в том, почему мы не пишем и не говорим на языке людей будущего, XXI века.

Что касается русского языка, прозаического литературного письма, то восемнадцатое столетие, как известно, было самым сложным этапом его формирования. Шли поиски «нового слога», которым бы сподручнее можно было выражать новый уровень культурного бытия людей, новые понятия гражданской и общественной их жизни. Тредиаковский, Сумароков, Ломоносов непрестанно боролись «с трудностями языка не только неразработанного, но и не тронутого, подобно полю, которое, кроме диких Самородных трав, ничего не произращало». В аристократическом обществе из-за нежелания и лености обрабатывать, шлифовать, обогащать родной язык предпочитали изъясняться то на немецком, то на французском, чьи механические формы давно готовы и всем известны были.

«Иные столь малосильны в своем языке, что все с чужестранного от слова до слова переводят и в речах и в письмах», — замечал в своих записках мемуарист XVIII века Семен Порошин.

В своем письме к Татищеву от 5 мая 1750 года Рычков словно бы оправдывался: «Что я в письмах и сочинениях моих иностранные иногда слова включаю, сие не от чего иного происходит, как от недовольного знания наших, свойственно к тем делам надлежащих терминов…»

В послепетровское время в утвердившихся в общественной жизни новых порядках в экономике, в управлении хозяйством, иностранные слова требовались на каждом шагу. Ими легче было выражать новые понятия. В служебных бумагах господствовал особый деловой стиль, напоминавший подстрочные переводы с европейских языков. Отдавая дань литературной моде, к ним часто прибегали даже известные мемуаристы XVIII века Василий Нащокин, Семен Порошин, Михаил Данилов. Но и многие страницы, написанные ими по-русски, загромождали тяжелые, удаленные от языка народа, изысканные, нарочито витиеватые, напыщенные фразы и риторические украшения с употреблением таких старинных слов, как «дондежь», «наипаче», «понеже»…

Выступая против гибельной порчи родного языка, Ломоносов и Сумароков делали первые, хотя и не всегда верные, шаги в развитии русского поэтического и прозаического языка. О Ломоносове, законодателе норм нового литературного языка, Пушкин, например, отзывался по-разному. «Слог его ровный, цветущий и живописный, заемлет главное достоинство от глубокого знания книжного славянского языка и от счастливого слияния оного с языком простонародным», — так оценивал он ломоносовскую поэзию. О прозе же его отзывался иначе: «Однообразные и стеснительные формы, в кои он отливал свои мысли, дают его прозе ход утомительный и тяжелый».

Языковая эклектика не могла в те времена миновать и Рычкова, который, кстати напомнить, был более историк и географ, нежели филолог. Похвально и то, что во всех своих трудах он опирался на живой народный говор, чутко вслушивался в него и, зачастую предоставляя слово крестьянам и заводским служителям, старался бережно передать их рассказы. На письма профессора Миллера, написанные по-немецки, он всегда отвечал только на русском языке. «На сим, яко природном языке, свободнее писать», — пояснял он.

54
{"b":"224447","o":1}