Литмир - Электронная Библиотека

Глинка разглаживает помятые листы и снова перечитывает французские вирши. Где-то в глубине темных глаз зажигаются упрямые огоньки. Пусть бессилен он противиться Лизаньке, но музыка, если суждено ей родиться, пойдет своим путем. Не властны над ней ни Лизанька-лилея, ни генерал-«аллюр», ни верноподданный поэт из Марселя.

Садясь за рояль, Глинка еще раз покосился на письменный стол. Вирши, оплакивающие смерть Александра Павловича, безмятежно покоились рядом с памятным башмачком. Но сочинитель так углубился в мир рождающихся звуков, что и башмачок и вирши были тотчас забыты. Музыка действительно пошла своим путем. Музыка скорбела о безвременье и о тех, кто в безвременье погиб.

– А надо будет – француз подкинет любые метры! – Сочинитель оторвался от рояля, и в глазах его снова зажглись упрямые огоньки.

Он работал упорно и быстро, довольный своей хитростью. Печальная, величавая тема разрасталась и ширилась, а в воображении уже обозначилась центральная ария: Россия жива и будет жить.

– Опять перетрудился? – спрашивала, присматриваясь к сыну, Евгения Андреевна.

– Где там, маменька, – грустно отвечал сын. – Так ли надобно трудиться в художестве! – Он присел рядом с матушкой. – Позвольте только самую малость отдохнуть у вас.

– Отдыхай. Однако, смотрю я, совсем ты без прибытку трудишься. Ни наград, ни чинов за музыку не жалуют. Какая же тебе корысть?

– Вы, маменька, никогда о том не спрашивали.

– А материнскому сердцу какой спрос? – Евгения Андреевна погладила сына по голове, как маленького. – Раньше я и сама не знала, как на тебя смотреть. Мало ли в юности причуд бывает! А порой и до старости тешится ими человек. Хоть бы Афанасия или Ивана из наших, шмаковских, взять – ведь тоже музыканты!

– Разумеется, – подтвердил Глинка. – В особенности дядюшка Иван Андреевич.

– Уж ты рад его, беспутного, хвалить!

– Да чем же беспутный, маменька? Если вы насчет Дарьи Корнеевны сомневаетесь, так ведь, ей-богу, славная женщина. И дядюшка с ней, смотрите, ожил.

– Не мне их судить, – отвечала Евгения Андреевна, – люди и без меня засудят. Да я, пожалуй, не о том. Музыка у Ивана непутевой оказалась. Никуда сама не пошла, никуда и его не привела. Вот и остался он в разоренном гнезде, что он, что Афанасий.

– А я? – заинтересовался Глинка. – Смогу ли я в музыке хозяйствовать?

Евгения Андреевна пристально посмотрела на сына.

– Никогда я тебе мнения моего не говорила и знать не могу – тоже ведь шмаковской барышней родилась. У клавесина выросла, а знания ухватила – на ломаный грош!

– Когда же вам, маменька, было, коли замуж вышли!

– Ну да! – усмехнулась Евгения Андреевна. – А теперь на папеньку да на вас ссылаться – чего лучше? Только я тебе так скажу: если бы не дворянская наша лень да если б душа у меня была просящая…

– Полноте, полноте! Никак не согласен! – перебил Глинка.

– А ты дай досказать, коли сам спросил. Другие, смотришь, служат или в имении хозяйствуют, байбаками живут или плодятся, а ты у меня пламенем горишь. Давно я материнским сердцем знаю: не наш ты, не житейский человек. А легко ли тебя, милый, музыке отдавать – про то мне ведать. Только ничего не поделаешь, без моего спросу она обошлась. Мне ж теперь одно осталось: тебе, голубчику, жизнь облегчить… – Евгения Андреевна помедлила. – А с Лизанькой у тебя как? Не серьезное ли затеял?

– Не знаю, ничего, маменька, не знаю. На днях в Смоленск поеду и, если дело толком объяснится, вам первой скажу.

– Не торопись только. Ты и в амурах огневой… а для прохлаждения из атласных башмачков пьешь. Только вряд ли этак разум остудишь… Ты про учителя, который у Ушаковых жил, слыхал?

– Какой учитель? – удивился Глинка.

– Ничего, стало быть, не знаешь?.. Был у Алексея Андреевича взят в дом для обучения Лизаньки какой-то аглицкий выходец, Шервуд, что ли, если не запамятовала. И чудил же с ним Алексей Андреевич! В то время наяву им грезил и дочь готов был за него отдать, лишь знамения ждал… Ну, было ли ему знамение или не было, не скажу тебе, только послал он своего любимца на военную службу – чины добывать, чтобы не зазорно за него дочку сватать.

– А Лизанька?

– Об этом, голубчик, сам ее спроси. А еще лучше – обожди. Коли серьезное у вас дело, сама она тебе скажет. Не близкие мы с ними. Знаю то, что сама от Алексея Андреевича слышала. А сплетен разве оберешься? Ты и сам их Лизаньке прибавил. Башмачок у нее с ноги снял, а люди теперь тот башмачок ей на шею повесили. Или не так говорю?

Вернувшись от Евгении Андреевны к себе, Глинка снова взялся за кантату. Надо было кое-что сызнова испытать, еще раз сообразить и вникнуть в самый дух гармонии. И это тоже было, пожалуй, плохо для нетерпеливой Лизаньки, которая никак не могла понять, что какие-то незадавшиеся гармонии могут хотя бы на лишний час задержать влюбленного.

Глава седьмая

Смоленское благородное общество шумело и волновалось. Впрочем, это волнение не имело никакой связи с музыкальным вечером, затеянным генералом Апухтиным. Город потерял голову от приезда всероссийской знаменитости. То был явившийся нежданно-негаданно бравый прапорщик Иван Васильевич Шервуд. Трудно было бы узнать теперь в нем безвестного унтер-офицера, который тайно скакал в Таганрог и открыл императору Александру Павловичу все, что выпытал о заговорщиках, умышлявших против самодержца. Собачьим нюхом выведал Иван Васильевич многие важные известия о тайном обществе, образовавшемся на юге. По горячему следу привел царских ищеек к Павлу Пестелю и товарищам его.

Недаром ревностного слугу лично благодарил император Николай Павлович и поцеловал его в яркие, пухлые губы. И эти самые губы ныне приводили в истому смоленских благородных девиц.

Иван Васильевич, будто нарочно, то и дело появлялся на улицах Смоленска в шинели, лихо накинутой на одно плечо. Он любил промчаться по городу в открытых санях, подставив ветру могучую грудь, и тогда еще более волновались девичьи сердца. Это волнение было тем понятнее, что в городе уже веяло коварное дуновение весны. А Иван Васильевич бывал и на улицах и в гостиных, как будто решил осчастливить Смоленск навеки.

Он состоял всего в чине прапорщика, пожалованном ему за открытие заговора; однако, расцелованный самим императором, мог завтра стать генерал-адъютантом, графом, министром, черт знает кем!

Иван Васильевич и сам не отрицал своего государственного предназначения, хотя не пускался в пространные декларации. Каждый понимал, что о подобных предметах положено говорить не в губернских гостиных, а в царском дворце или в государственном совете. Но таких высот избегали касаться господа смоляне.

Только порой вдруг засосет под ложечкой у какого-нибудь многосемейного дворянина: «Чем не шутит чертяга? Возьмет этакая государственная персона да и брякнет: «Прошу руки и сердца дочери вашей, Семен Прохорович! Осчастливьте на всю жизнь». И опять сосет под ложечкой у Семена Прохоровича: «А почему бы и не выйти мне в камергеры через Настеньку или Парашу? Девицы по всем статьям в порядке и на выданьи…»

Но тут же и опомнится мечтатель: Иван Васильевич Шервуд квартировал в доме Алексея Андреевича Ушакова, принятый там, как свой. Лизанька Ушакова оказалась в очевидном преимуществе перед губернскими невестами.

– Вот тебе и знамения! – кряхтели друзья и приятели Алексея Андреевича. – Ежели он в этакую точку потрафил, как ему, старому кобелю, в свои знамения не верить?..

И многие, даже малознакомые, поехали с визитами к Алексею Андреевичу.

Алексей Андреевич был ко всем ласков. Насчет знамений, явленных ему в прошлом, подтвердил, а насчет будущего высказался неопределенно.

– Ожидаю, непременно ожидаю, – говорил он, – а пока, представьте, не имею.

И гости уезжали не солоно хлебавши, порой даже глазом не кинув на персону. Шервуд либо пребывал в отведенных ему покоях, либо выезжал, сопровождая Елизавету Алексеевну на правах друга и бывшего учителя.

8
{"b":"226933","o":1}