Литмир - Электронная Библиотека

12 апреля 1994 года все еще не было убедительных доказательств ее смерти, и хотя мы испытываем сильную потребность похоронить своих мертвых, сначала надо все-таки убедиться, что человек действительно мертв. Может быть, она вернулась в Кливленд? В Лондон? Или в Салоники, чтобы притвориться там своей матерью? Но у нее с собой не было ни паспорта, ни денег. От него ли она убежала или от всего на свете? А может, потому убежала, что осознала себя актрисой, потому, что стало предельно ясно, что ей не миновать выдающейся актерской карьеры? Это заранее пугало ее — все, связанное с такого рода успехом. В мае ей исполнилось бы пятьдесят семь. Он всегда помнил ее день рождения и дату ее исчезновения. Как она сейчас выглядит? Как ее мать до формальдегида или как она же — после? Она уже пережила свою мать на двенадцать лет — если, конечно, пережила 7 ноября 1964 года, день своего исчезновения.

Как сейчас выглядел бы Морти, если бы он успел выпрыгнуть из того самолета в 1944 году? Как сейчас выглядит Дренка? Если откопать ее, можно ли будет сказать, что это женщина, что это самая женственная из женщин? Смог бы он трахнуть ее мертвую? Почему бы и нет?

Да, стремясь в этот вечер в Нью-Йорк, он думал, что едет посмотреть на тело Линка, но на самом деле это о теле своей первой жены он никак не мог забыть, о ее живом теле, к которому его, возможно, наконец приведет судьба. Неважно, что все это кажется бессмысленным. За шестьдесят четыре года жизни Шаббат освободился от фальши здравого смысла. Казалось бы, это должно было облегчить его потерю. Но не облегчило, и это доказывает только то, что рано или поздно понимает о потерях каждый: отсутствие присутствия способно раздавить даже самого сильного человека.

«Но зачем снова ворошить это? — вызверился он на свою мать. — Зачем опять Никки, Никки, Никки, когда я сам так близок к смерти!» И она наконец высказалась, его мамуля, она выдала ему на углу Сентрал-Парк-уэст и 74-й улицы то, что при жизни не осмелилась выдать ему же, двенадцатилетнему, тогда уже сильному, мускулистому, воинственно взрослеющему. «А затем, что это — то, что тебе больше всего знакомо, — сказала она ему, — то, о чем ты думал больше всего, и о чем ты ничего не знаешь».

— Странно, — сказал Норман, выслушав рассказ о бедах Шаббата.

Шаббат подождал, пока сострадание окончательно не завладеет его собеседником, и лишь затем уточнил:

— Более чем странно.

— Да, — подал свою реплику Норман, — думаю, можно сказать «более чем».

Они сидели за кухонным столом, за красивым кухонным столом — итальянская глазированная плитка цвета слоновой кости с бордюром — плитка, расписанная вручную: овощи и фрукты. Мишель, жена Нормана, спала у себя в комнате, а двое старых друзей, сидя друг напротив друга, тихо разговаривали о том вечере, когда Никки не явилась на спектакль и никто не знал, где она. Норман держался с Шаббатом далеко не так свободно и непринужденно, как накануне по телефону. Перемены, происшедшие с Шаббатом, их масштабы, похоже, потрясли его, возможно, отчасти из-за того, что сам-то он скопил огромный капитал сбывшихся мечтаний, свидетельства которых присутствовали буквально везде, куда бы ни взглянул Шаббат, в том числе в карих, блестящих, благожелательных глазах Норманна, загорелого после отпуска, проведенного за игрой в теннис на солнце, и такого же худощавого и подвижного, каким тот был в молодости. Шаббат не заметил в Нормане и следа недавней депрессии. Поскольку лысым Норман был уже когда заканчивал колледж, то он, можно считать, совсем не изменился.

Норман был не дурак, читал книги и много путешествовал, но видеть во плоти такого, как Шаббат, неудачника — это было так же непостижимо, как самоубийство Линка, а может быть, даже еще непостижимее. Он наблюдал, как состояние Линка год от года ухудшалось, а тот Шаббат, который в 1965 году покинул Нью-Йорк, не имел ничего общего с человеком, вздыхающим у него на кухне над своим сандвичем в 1994 году. Шаббат вымыл в ванной руки, лицо и бороду. И все равно он понимал, что Норман чувствует себя с ним неуютно, как если бы по глупости привел к себе ночевать бродягу с улицы. Возможно, за прошедшие годы Норману удалось переосмыслить для себя отъезд Шаббата, возвести его до настоящей драмы — до поисков свободы в глуши, попытки обрести духовную чистоту и заняться медитацией. Если Норман вообще думал о Шаббате, он, как стихийно добрый человек, должно быть, старался вспомнить что-то, что его в нем восхищало. И почему Шаббата все это так раздражает? Его раздражала не столько идеальная кухня, безукоризненная гостиная, безупречная мебель, которая видна была из коридора, увешанного книжными полками, сколько явная склонность хозяина квартиры к благотворительности. Шаббата, конечно, забавляло, что он может вызывать у людей такие чувства. Разумеется, забавно взглянуть на себя глазами Нормана. И в то же время это было отвратительно.

Норман спросил, удалось ли Шаббату хоть раз напасть на след Никки. «Я для того и уехал из Нью-Йорка, чтобы прекратить все попытки это сделать, — ответил Шаббат. — Иногда меня беспокоило, что она не знает, где я теперь живу. Что, если она захотела бы разыскать меня? Но если бы она нашла меня, то нашла бы и Розеанну тоже. Там, в горах, я никогда не допускал Никки в свою жизнь. Я как-то никогда не представлял ее себе с мужем и детьми. Что я найду ее, что она наконец объявится — все эти мысли я запретил себе раз и навсегда. Единственной возможностью осознать случившееся было не думать об этом. Надо было просто взять и отодвинуть от себя это странное, необъяснимое происшествие. И жить дальше. Какой смысл думать об этом?»

— Значит, вот что такое для тебя горы? Место, где ты не думаешь о Никки?

Норман старался задавать только умные вопросы, и они действительно были умные и совершенно не касались деградации Шаббата.

Шаббат продолжал обмениваться с Норманом фразами, искренними и фальшивыми одновременно.

— Моя жизнь изменилась. Я просто не мог больше двигаться вперед с прежней скоростью. Я вообще не мог двигаться вперед. Сама мысль о том, чтобы управлять чем-то, больше не приходила мне в голову. После этой истории с Никки я оказался, — он улыбнулся и употребил невыразительный, как он надеялся, оборот, — в несколько неловком положении.

— Еще бы.

Если бы я появился в дверях, не позвонив с дороги, если бы мне удалось пройти мимо привратника незамеченным, подняться на лифте на восемнадцатый этаж и поступаться в дверь Коэнов, Норман никогда не узнал бы меня в человеке, которого увидел бы на пороге. В слишком просторной охотничьей куртке и фланелевой рубашке, какие носят фермеры, в больших, испачканных грязью ботинках я выгляжу как приезжий из деревушки вроде Догпэтча, как бородатый персонаж комиксов или возникший у вас на пороге в 1900 году придурковатый дядюшка откуда-нибудь из России, из-за черты оседлости, — весь остаток своей жизни ему предстоит проспать в вашей кладовке рядом с ведерком с углем. В глазах застигнутого врасплох Нормана Шаббат увидел, как он теперь выглядит, как он стал теперь выглядеть и насколько ему на это наплевать, как он нарочно именно так выглядит — и ему это понравилось. Он все еще не утратил вкуса к этому невинному удовольствию — заставить людей почувствовать себя неуютно, особенно людей, уютно устроившихся в жизни.

И все-таки повидать Нормана было интересно. Шаббат чувствовал примерно то же, что чувствуют бедные родители, навещая взрослых, преуспевших в жизни детей где-нибудь в пригороде — то есть был не в своей тарелке, несколько озадачен, чуть-чуть унижен и все-таки горд. Он гордился Норманом. Норман прожил в этой дерьмовой театральной среде всю жизнь и сам не превратился в кусок дерьма. Неужели он так сосредоточен на работе, так добр по природе, так чуток и скромен? Да его бы тут уже на куски разорвали. И тем не менее, Шаббату все-таки казалось, что человеческие качества Нормана стали только лучше от времени и достигнутых успехов. Он очень старался, чтобы Шаббат чувствовал себя как дома. Возможно, вовсе не отвращение, а что-то похожее на ужас он ощутил при виде седобородого Шаббата, спустившегося со своих гор как некий святой, навсегда отказавшийся от честолюбия и имущества. Неужели во мне может быть что-то религиозное? Неужели то, что я сделал, вернее, то, что я не сумел сделать, граничило со святостью? Надо будет позвонить Рози, сообщить ей.

34
{"b":"235837","o":1}