Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Было отчетливо заметно, как тощи волки, как жестоко, в одни лишь кости, изморены голодом, какое это совсем не раздолье, а горькое бедствие нынешняя их жизнь, Совсем не зловеще выглядели они вблизи, а скорее жалко, – до невольного сочувствия. У Степана Егорыча от этого их бедственного, зовущего к жалости вида даже схлынул его прежний гнев.

Но волки не должны были это знать, и Степан Егорыч еще раз взмахнул топором и грозно, сурово крикнул, – чтоб отогнать волков подальше, чтоб они поняли, что надо убираться совсем, восвояси, поживы им здесь не будет. Те волки, что драли крышу, продолжали свое успешное дело; они чуяли запах овец, он горячил их и без того взгоряченную кровь, – они даже не приостановились при голосе Степана Егорыча.

Размахивая топором, он полез к ним по сугробам вдоль стены овчарни, но на пути понял, что такой он не страшен волкам и ничего им сделать не сможет: крыша высока, на нее ему не взобраться и волков топором не достать.

«Огня!» – сообразил Степан Егорыч.

Возле загона возвышался стожок привезенной с поля соломы. Степан Егорыч выхватил пук, скрутил несколько плотных жгутов.

Первая же спичка запалила сухую солому. Огонь полыхнул с треском, длинным языком, рассыпая красные искры.

Огонь – вот это было то, что могло заставить волков спасовать. В огне была беспощадность, неумолимая сила, волки это знали своим древним природным знанием. Удары молнии, горящая степь, горящие леса высекли в их памяти эти зарубки.

Волки на крыше не стали ждать, когда приблизится Степан Егорыч с факелом в руке: спрыгнули в снег и, ныряя, проваливаясь в нем, побежали от сарая.

Овцы внутри по-прежнему топотали копытами по дощатому полу, слышно было, как кучами они шарахаются из одного угла в другой. Но ни один из волков все же не успел проникнуть внуть, а то бы шум и блеянье в овчарне были совсем другого свойства.

Первый соломенный жгут догорел, осыпаясь искрами, от его умирающего пламени Степан Егорыч разжег второй факел и, по пояс в снегу, двинулся с ним вокруг овчарни.

Сугробы все были взрыты, перепаханы волками. Много же успели они покружить, ища лазейки! Вот отсюда они взбирались на крышу – с горки саманных кирпичей, сложенных у стены. Ну – хитры! Надо же так сообразить! – подивился Степан Егорыч. – Нет дырки в стенах, так сквозь крышу!

Два черных клубка, вразнобой прыгая, неслись по следу Степана Егорыча, догоняя. Он сжал рукоятку топора. Но это, возвещая о себе отрывистым лаем, спешили к нему, на его голос, на свет спасительного огня, Кошар и Жук. Не попали-таки на волчьи зубы!

Степан Егорыч почувствовал себя совсем хорошо: топор, огонь, собаки! Теперь он и черту бы рога обломал!

«Дон! дон! дон! дон!» – послышалось издали, от хутора. В этот звук вплелся другой, похожий, а там зазвенело, застучало, задилидонило еще и еще, – проснулись люди, спешили на выручку. Мелькнули красные глаза фонарей, – кто-то догадался прихватить и фонари.

Разнобойная стукотня, железный гром валом катились от хутора, отжимая волков от овчарни все далее в степь: все дальше вскидывались над волнистыми снегами волчьи тени, холодными зелеными искрами вспыхивали их глаза…

Нельзя было разобрать, кто первым прибежал к овчарне – Василиса, Ерофеич, Машка Струкова, Андрей Лукич, – как-то все сразу шумной галдящей толпой оказались тут с фонарями, ведрушками, вилами, рогачами, топорами; что подворачивалось под руку, то и хватал впопыхах каждый.

– Живой, Егорыч? – с разлету радостно возопил Ерофеич. – Не сожрали тебя серые?

– На что им мои кости! – засмеялся Степан Егорыч. – Ими сыт не будешь. Руку вот опалил!

Пламя последнего факела прожгло ему рукавицу, и Степан Егорыч мял в ладони снег, чтоб унять саднящую боль….

23

По календарному счету зима уже катилась с горы, долгота дней шла уже на прибавку, но глазами это еще не замечалось: по-прежнему свет дня начинал потухать к четвертому часу, а в пятом стояли уже густые синие сумерки и в хатах зажигали огни.

Такими сумерками Степан Егорыч шел по деревне, серединою улицы, как всегда – пустой в оба конца. Он шел на фермы, сегодня еще не был там, надо было поглядеть, проверить – что и как, но думал про бумагу, что пришла ему, как председателю.

Бумага приказывала послать на две недели трех человек на заготовку дров для городских предприятий. Заготовки эти велись всю зиму верстах в полутораста выше по Урал-реке в тамошних приречных лесах сменными партиями, которые периодически собирали по всему району с колхозов.

Выделить, конечно, нужно было таких, кто в полной силе, кто сможет работать весь день, как там положено. Ну, Машку Струкову, – она девка молодая, бездетная, крепкая, везет, что на нее ни взвали. Еще можно Татьяну Савченко. Будет упираться, конечно, отговариваться. У нее с матерью хорошее хозяйство, полностью их обеспечивает: корова, две овцы, поросенок. В колхозе они работают – лишь бы не ругали, лишь бы значилось, без интереса, – не дюже охочи до колхозных дел. Ну, да ведь срок небольшой, на две недели только от дома и оторваться. Покряхтит Татьяна, но поедет, это ей даже в выгоду – зачтется ей в общественном мнении.

А вот кого третьего? Степан Егорыч перебирал в памяти всех хуторских, кому бы под силу была и работа, и отлучка от дома, и третьего не находилось…

На краю хмарного серого неба алела узкая короткая полоска вечерней зари. Свет ее был слаб и печален. Дома Степан Егорыч мало замечал закатные краски, не вникал, какое в них настроение, а тут почему-то он всегда смотрел на заходящее солнце. Может быть, оттого, что уходило оно в его сторону, большей частью садилось во мглу, и каждый раз было в его умирании что-то скребущее душу и сердце. Идя. по улице, Степан Егорыч тоже глядел на закат, безмолвно сгорающий над синими снегами, на робкие огоньки, уже кое-где мерцающие в оконцах домишек, и тусклая мглистая зимняя заря, синие сумерки, мерцание робких огоньков в домах опять томили его своей печалью. И так остра была эта печаль, что ему даже показалось на минуту – нет, не сбыться его надеждам, не исполниться его вере: нет его Поли в живых, нет его дочек, и ничего из прежнего у него уже нет, а все, что ему оставлено, – это только вот этот синий холодный безмолвный снег во все стороны, широкая пустая улица, темные домишки с их бедной трудной жизнью и та одинокость, в какой он бредет, волоча свою искалеченную ногу…

Желтые огоньки смазались в его глазах, протянули длинные лучи. Степан Егорыч прокашлялся, выталкивая из горла сухой комок, сердито поморщился, сгоняя с глаз влагу: что это он, в самом деле, вот не по-мужски – так расклеиваться!

Тут он поравнялся с домом, где проживала Шура Протасова. Может, ее третьей? Рабочих, что созывают с колхозов, на дровозаготовках будут по три раза в день бесплатно кормить с хлебом, заплатят денег. Возможно, получат и еще что-нибудь. В прошлый раз, когда вот так же брали рабочих, те, кто ездил, привезли ниток, иголок, соли, керосину, – по окончании работы всем дали талоны в промтоварный ларек. Шура тогда не ездила и очень горевала. Побоялась оставить пацанов одних. А теперь, может, оставит с хозяйкой. Ребята большие, послушные, оставить можно вполне, без всякой опаски.

Внутри дома горел свет, но так слабо, что едва золотился на морозных узорах, расписавших оконные стекла.

Горела коптилка, поставленная на стол, – крохотный, сине-золотой лепесток на кончике фитиля из марли. Его хватало только осветить щербатые доски стола, посуду на нем, а все остальное помещение тонуло во мраке.

Шурина хозяйка работала дояркой и еще не пришла с фермы, сейчас там как раз было самое время вечерней дойки, а Шура была уже дома, кормила ребятишек. Вихрастые, нестриженые, сидя на лавке у стола, так что над краем его торчали одни их головы, они хлебали из миски суп, наперегонки таща ко рту большие деревянные ложки. Шура тоже держала в руке ложку и кусок хлеба, но ела, пропуская ложки ребятишек по два, по три раза вперед, а сама беря из миски так, словно и не голодна была, пробывши весь день на ветру, на морозе, перекидавши вилами горы навоза.

21
{"b":"591916","o":1}