Литмир - Электронная Библиотека

Обыкновенно мумии, пропитанные смолой и солью, похожи на изваяния из черного дерева; разложение не может их коснуться, но в них нет подобия жизни. Трупы не обращаются в прах, из которого они созданы, но они окаменевают в отвратительной форме, на которую нельзя взглянуть без омерзения или ужаса. Но на этот раз тело – заботливо обработанное посредством процессов более верных, более долгих и дорогих, сохранивших в нем эластичность, гладкость эпидермы и почти естественную окраску; кожа светло-коричневого цвета имела бледный оттенок новой флорентийской бронзы; и этот горячий тон амбры, каким мы восхищаемся в картинах Джорджоне и Тициана, потемневших от лака, вероятно, немногим отличался от естественного цвета кожи юной египтянки при ее жизни.

Голова скорей казалась спящей, чем мертвой; изпод век, обрамленных длинными ресницами, между двумя черными чертами антимония блестели эмалевые глаза каким-то влажным жизненным отблеском и, казалось, хотели сбросить с себя, как легкое видение, тридцативековый сон. Нос, тонкий и изящный, сохранил свои чистые линии; никакие впадины не безобразили щек, округленных, как бока вазы; рот, покрытый бледной, красноватой краской, сохранил свои едва заметные складки, и на губах, сладострастно очерченных, бродила грустная и таинственная улыбка, полная нежности, печали и очарования, та нежная и покорная улыбка, которая дает такую очаровательную складку прелестным головкам, украшающим канонские вазы Луврского музея.

Ровное и низкое чело, соответствующее требованиям античной красоты, обрамляли массы черных как уголь волос, заплетенных во множество тонких кос, падавших на плечи. Двадцать золотых булавок, воткнутых среди этих кос, точно цветы в бальной прическе, усеивали, как блестящие звездочки, густую темную шевелюру, которую можно было бы принять за искусственную, настолько она была обильна. Крупные серьги, округленные наподобие маленьких щитов, блестели своим желтым цветом рядом с смуглыми щеками. Роскошное ожерелье из трех родов золотых божеств и амулетов среди драгоценных камней окружало шею очаровательной мумии, а ниже, на груди, лежали два других ожерелья из бус и розеток – золотых, из ляпис-лазури и сердолика в изящном симметрическом сочетании.

Пояс сходного рисунка из золота и самоцветных камней обнимал тонкую талию.

Браслет из двойного ряда золотых и сердоликовых бус окружал кисть левой руки, а на указательном пальце той же руки блестел маленький скарабей из эмали с золотой насечкой на тонких золотых нитях, красиво сплетенных.

Какое странное чувство! Стоять перед лицом человеческого существа, жившего в те времена, когда едва слышался лепет истории, собиравшей сказки преданий, пред лицом красоты, современной Моисею и сохранившей прекрасные формы юности; касаться маленькой, нежной руки, напитанной благовониями, которую, быть может, целовал фараон, осязать волосы, более долговечные, чем царства, более прочные, чем сооружения из гранита!

При виде мертвой красавицы юный лорд испытывал то уходящее в глубину прошлого желание, какое часто внушает мраморное изваяние или картина, изображающая женщину минувших времен, прославленную своими чарами. Ему казалось, что если бы он жил три тысячи пятьсот лет тому назад, то полюбил бы эту красавицу, которой не коснулось уничтожение, и его мысль, быть может, долетела бы к встревоженной душе, которая бродила близ ее поруганной земной оболочки.

Гораздо менее поэтичный, чем юный лорд, доктор Румфиус занялся перечислением драгоценностей, не снимая их, потому что Ивендэль пожелал, чтобы не отнимали у мумии ее последнего утешения: снять с умершей женщины ее драгоценности – это значило бы умертвить ее вторично! Как вдруг сверток папируса, скрытый между боком тела и рукой, бросился в глаза ученого.

– А! Это, должно быть, экземпляр погребального ритуала, – сказал он, – его клали в последний гроб, и рукопись писали с большей или меньшей тщательностью, смотря по богатству и значению умершего.

И он принялся с величайшими предосторожностями развертывать хрупкую полосу папируса. При первых же строках Румфиус показался удивленным. Он не видел обычные фигуры и знаки ритуала; тщетно он искал на надлежащем месте рисунки, изображающие похороны, и погребальное шествие, служащее заставкой папируса; он не нашел и молитвенное перечисление ста имен Озириса, ни пропускную формулу, даваемую душе, ни воззвание к богам Аменти. Рисунки иного характера говорили о совсем других сценах, о человеческой жизни, а не о странствованиях тени в загробном мире. Заголовки глав и начало строк были начерчены красной краской, чтобы отделить их от остального текста, написанного черным, и привлечь внимание читателя к наиболее интересным местам рукописи. Надпись в ее начале, казалось, заключала в себе заглавие сочинения и имя грамматика, написавшего или скопировавшего его. По крайней мере, так определил, по первому взгляду, ученый доктор.

– Решительно, милорд, мы ограбили господина Аргиропулоса, – сказал он Ивендэлю, указывая ему на все особенности рукописи по сравнению с обычными ритуалами. – Впервые найден египетский манускрипт, заключавший в себе не что иное, чем священные формулы. О, я его прочту, хотя бы потерял зрение, хотя бы моя борода отросла настолько, чтобы в три раза обойти вокруг моего стола! Да, я вырву у тебя твою тайну, загадочный Египет! Я узнаю твою историю, мертвая красавица, потому что в папирусе, прижатом к сердцу твоей очаровательной рукой, заключается твое жизнеописание! Я покрою себя славой и заставлю Ленсиуса умереть от зависти!

Ученый и доктор вернулись в Европу; мумия, покрытая снова своими холстами и положенная в три гроба, обитает в парке лорда Ивендэля в Линкольншире, в базальтовом саркофаге, который он перевез с большими расходами из долины Бибан-эль-Молюк и не отдал Британскому музею. Иногда лорд, облокотившись о саркофаг, погружается в глубокую думу и вздыхает…

После трехлетних настойчивых трудов Румфиусу удалось разобрать таинственный папирус, исключая нескольких мест, поврежденных или написанных неизвестными знаками, и содержание этой рукописи, переведенной им на латинский язык, вы прочтете под названием: Роман Мумии.

I

Оф (таково египетское имя города, который античная древность называла стовратными Фивами, или Diospolis Magna), казалось, спал под палящими лучами раскаленного, как свинец, солнца. Был полдень; яркий свет падал с бледного неба на землю, истомленную жарой; почва, блистающая отражением лучей, светилась как расплавленный металл, и тень у подошвы зданий казалась лишь тонкой голубоватой нитью, похожей на черту, которую зодчий проводит краской на своем плане на папирусе; дома, со слегка расширяющимися к основанию стенами, пылали, как кирпичи в горне; двери были заперты, и ни одна голова не появлялась в окнах, закрытых шторами из тростника.

В глубине пустынных улиц, над террасами, вырезались в воздухе, необычайно прозрачном, иглы обелисков, верхи пилонов, группы дворцов и храмов, капители их колонн, с человеческими лицами или цветами лотоса, виднелись вполовину, пересекая горизонтальные линии крыш и возвышаясь, как рифы, над массами частных жилищ.

Местами из-за стены сада поднимался чешуйчатый ствол пальмы с пучком листьев, застывших в воздухе, потому что ни малейшее движение не нарушало тишину атмосферы; акации, мимозы, фараоновы смоковницы раскинули каскады своей листвы, бросая узкую голубоватую тень на ослепительнояркую почву. Эти массы зелени оживляли безжизненную торжественность картины, которая без них казалась бы картиной мертвого города.

Изредка черные невольники из племени нахаси, с обезьяньим обликом, с звериными ухватками, одни лишь не обращая внимания на полуденный жар, несли для своих господ воду из Нила в кувшинах, подвешенных на палке, перекинутой через плечо. Хотя вся их одежда состояла из коротких полосатых штанов, но их торсы, блестящие и гладкие, как базальт, обливались потом, и они ускоряли шаги, чтобы не обжечь толстую кожу ступни о раскаленные, точно пол в бане, плиты. На дне лодок, привязанных у кирпичной набережной реки, спали матросы, уверенные, что никто не разбудит их, чтобы переправиться на другой берег в квартал Мемнониа. В небесной высоте вились ястребы, и их пронзительный писк, который в другое время потерялся бы в городском шуме, звучал теперь среди всеобщего безмолвия. На карнизах зданий, поджав одну ногу и уткнувшись клювом в мохнатую шею, два-три ибиса казались погруженными в глубокую думу; а их силуэты рисовались на лазурном фоне, сверкающем и раскаленном.

8
{"b":"602568","o":1}