Литмир - Электронная Библиотека

– У института сейчас трудное время, – сказал начальник.

Она опять молча согласилась, хотя внутри почувствовала несогласие, даже обиду. Но промолчала, как всегда, понимая других больше, чем себя, уважая других больше, чем себя.

Подруга взяла у нее платье, чтобы сходить на свидание, да все никак не возвращала, забывала. А потом впрямую сказала:

– Но тебе же оно ни к чему…

И она согласилась, подумав: «Да, мне оно сейчас действительно ни к чему». Хотя внутри испытала какое-то недовольство, несогласие с тем, что за нее, не спросив, распоряжаются ее же вещью…

Сосед, с которым знакома была с детства, став взрослым парнем столько раз возмущал ее, включая поздним вечером громкую, тяжелую музыку. Она ворочалась без сна, не в силах заставить себя встать и пойти к нему, потребовать, чтобы он ее выключил. Однажды – с замиранием сердца – она поднялась на этаж выше, позвонила ему в дверь и произнесла дрожащим от волнения голосом:

– Извини, но уже поздно, мне рано вставать… Не мог бы ты сделать потише…

Сосед, словно не слыша ее, будто она была рыбой, беззвучно пошевелившей губами, словно не видя ее, словно не было ее у него на пороге, молча захлопнул дверь перед ее носом. Музыка продолжала греметь…

Так и жила она. Не стояла за себя. Не высказывала своих истинных чувств. Не выражала себя, своих желаний: давно она забыла – что любила, чего хотела, когда была свободной.

Когда-то, девочкой, любила она петь, и пела громко, счастливо, пока не запретили ей родители.

Сначала папа, морща лоб, посмотрел на нее, поющую, и сказал:

– Может, ты уже замолчишь?! – И добавил с усмешкой: – Певица…

Потом мама раздраженно прикрикнула:

– Хватит голосить!

Она замолчала. Первое время она продолжала петь, когда все уходили из дома. Потом, боясь быть застигнутой, пела про себя, мысленно. Потом замолчала совсем.

И молчала – взрослея. Словно голос ее тоже был заперт в ней.

В ней хранились песни – сотни песен, которые она легко запоминала, едва услышав, и словно отправляла она эти тексты песен туда, вглубь себя, в непроявленность свою.

Только во сне поднимались из нее слова, мелодии. И во сне она пела. И пела легко, словно всю жизнь это делала. Пела красиво, свободно, наслаждаясь самим процессом выпускания себя через слова и музыку.

И эти сны тоже снились ей часто…

… Зал был большим и темным… Темный бархат портьер в ложах отсвечивал в полумраке. Там – в ложах, в партере, на балконе – были люди, сотни людей – она знала это.

Они ждали. Они ждали, когда она, подойдя к краю сцены, расправив плечи, гордо подняв голову, затаит дыхание. Потом вдохнет полной грудью и, начиная тихо, медленно, словно выпуская из себя накопленную в себе музыку, звуки, слова песни, запоет…

Она делала этот вдох, вбирая в себя все невыпущенные в мир звуки, и начинала петь. Сначала тихо, но свободным потоком, лилась из нее мелодия, потом присоединялись слова, и вот уже громко, легко, мощно лилось ее пение, заполняя все пространство зала. И она пела…

Она пела, пела во сне. Менялись только место и аудитория, для которой она пела.

Она пела во сне – стоя на высоком зеленом холме, залитая солнцем, над бесконечным прекрасным простором перед ней. Пела свободно, громко – позволяя ветру уносить голос, слова песен вдаль, в города – к людям.

Она пела – стоя у открытого окна поезда, выпуская свои песни в пространство полей и лесов, проплывающих за окном.

Она пела, танцуя, кружась в радости свободы, – на танцевальной площадке приморского городка…

Она пела – во сне. И просыпалась – в мелодии, все еще звучащей в ней, в звуке своего свободного голоса. И долго лежала в послевкусии этой свободы – выпускать себя через голос, музыку, слова.

Сны эти снились часто, и после снов таких ей всегда хотелось свободы звучания, проявления себя. Ей так хотелось запеть в голос, но что-то не пускало ее, не позволяло проявить себя.

И она продолжала молчать…

…Что-то менялось в ней – она это чувствовала. Что-то менялось в ней там, внутри. Словно та – внутренняя, настоящая она, – стала увеличиваться и давить на стены личины.

Непроявленные чувства, нереализованные желания, неспетые песни – все накапливалось в ней, концентрировалось, становилось силой, энергией, и она – там, внутри себя – становилась еще больше. И еще теснее ей было в себе, и еще больше хотелось быть проявленной, свободно летящей.

И давление изнутри стало сильнее. Разница между фальшивой личностью и скрытой внутри нее – живой, наполненной ею – становилась все больше.

И однажды это внутреннее давление взорвало ее, и треснула личина мелкими трещинками. И мгновенно сквозь мелкие эти трещины проявились ее чувства. Словно просочились они сквозь щели эти и вытекли слезами.

Сначала увлажнились ее глаза, и слезы стали капать, медленно, просачиваясь из нее. Она впервые за долгие годы заплакала, проявила свои истинные чувства.

И тоненьким голоском пропела она со слезами:

– И… и… и…

Это было первое звучание того, что содержалось в ней. Еще не песня, но уже живые звуки изнутри.

Потом слезы полились потоком, и она уже плакала навзрыд. Плакала и говорила:

– Я так не хочу… Мне так плохо…

И признание это, выпущенные на поверхность истинные ее чувства были мощными ударами по жесткой скорлупе, личине правил, норм, показного благополучия. И трещины – глубокие, сильные – пошли по всей ее жесткой личине.

Потому что правда, признание ее – разбивает все окостеневшее, лживое…

А потом слезы высыхали на ее щеках. Ей казалось, что остались после них живые дорожки на ее всегда сдержанном, застывшем лице. И стало ей легко, словно выпустила она пары, которые больше держать не могла. Но трещины эти, которые появились в ее жесткой конструкции, позволили и дальше всю эту жесткую конструкцию ломать…

На следующий день, словно просачиваясь на поверхность в образовавшиеся трещины, она впервые не согласилась с тем, с чем хотела не согласиться.

После всегдашнего приветствия начальника в ответ на: «Ну что, непризнанные гении…» она произнесла – спонтанно, словно слова эти жили-жили в ней – и вот, наконец, прозвучали:

– Сергей Петрович, эти слова обидны и неприятны, – и посмотрела на него впервые – глаза в глаза, не опуская взгляда в молчаливом согласии.

И он неожиданно для всех вдруг стушевался и сказал:

– Да я так, шучу…

Но с того дня ни разу больше не звучало его приветствие в таком тоне.

А она, сказав «нет» тому, чему хотела сказать «нет», почувствовала, как куски оков отвалились от нее, обнажая ту, которая хранилась внутри.

И пребывала в этом удивительном состоянии несколько дней, привыкая к новой себе, открывающейся в ней.

А однажды вечером сделала то, чего не делала годами. Услышав сквозь сон загрохотавшую над потолком музыку, она вскочила, на ходу набрасывая халат, и поднялась на этаж выше.

– Уважай меня! – сказала она соседу, появившемуся в открытой двери после ее настойчивого звонка. И слова эти, так естественно проявившиеся, тронули ее саму. И она повторила еще раз: – Уважай меня! Ты мешаешь мне спать. Я требую к себе уважения.

И так неожиданно это прозвучало из уст ее – всегда закрытых, такой другой была интонация, таким другим был взгляд ее всегда опущенных глаз, словно боялась она смотреть на людей, и они, чувствуя это, всегда имели власть над ней.

Сосед сделал от двери несколько шагов вглубь комнаты, словно слова ее сдвинули его туда, кивнул головой и сказал:

– Хорошо… – и закрыл дверь.

Спускаясь по лестнице в свою квартиру, она чувствовала, как куски рамок, долгов, несвобод отваливались, осыпались с нее – как куски штукатурки с разрушенных стен, которым не на чем было держаться.

И, вернувшись в свою квартиру, она еще долго сидела в тишине. Ей казалось, что она слышит стук этих падающих, отваливающихся с нее кусков…

Проснувшись утром, открыв глаза, показалось ей, что мир обрушился на нее – звуками, яркостью света. Личина ее исчезнувшая обнажила живую, яркую, наполненную силой, страстью, желаниями женщину. И эта другая женщина теперь воспринимала мир.

2
{"b":"615443","o":1}