Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Синдикализм – это бегство по кругу: ты думаешь, что убегаешь в анархию; а ты – с Леоном Доде[109]; Лягардель пишет хлестко, – не с ним я; претят мне кофейные скрежеты Фора[110], которым дивуется Гиппиус; Фор: это – номер эстрады, иль – танец апашей, которым щекочет себя буржуа; выявляется: «Юманите»[111] – орган мой; по утрам я выскакиваю, чтоб его получить на углу «рю Мозáр», очень бойкой, галданистой улички.

Вечером слушал застенные шумы; сосед, как шакал, визжал утром: взвизжит; и – утихнет: за кофеем; этот солидного вида рантье, гладя рыжий свой ус и пропятив брюшко, клевал носом, качавшим пенсне золотое, спускался к завтраку; и молодая жена его, юбкой вертя, опускалася с ним; сосед тоном, как шляпой, старался закрыть: дыру в лысине; в первую ж ночь он меня ошарашил отчаянным за`визгом:

– «Ву з’антандэ?.. Юн вуатюр»[112].

Тарарыкнуло где-то.

– «Э бьен!»

За стеной топотошили голые женские ноги; вот женщина взвизгнула: бил ее, – что ли? Просунувши ухо в дыру коридора, я ждал: не прийти ли на помощь? Вот скрипнула издали дверь; сизоносый хозяин шел свечкой ко мне, захватяся рукой за штаны незастегнутые: он склонился под ухо:

– «Месье нервно болен! Но вы не пугайтесь… Он мухи не тронет… Порядочный, – очень: со средствами… Но – что прикажете? Нервы».

Потом я привык к этим завизгам – так, как в Аджарии к плачам шакальим: под утро при первом же грохе далекой пролетки сосед, как будильник, бил голосом в стену мою:

– «Экутэ́! Юн вуатю́р! Же ву ди́, кё – с’эт’эль!»[113]

Мне однажды открылся ключ к выкрикам: родственник, Жюль, посылал перед утром к соседу пролетку, которая, – нет, вы не смейтесь, читатель, – пылала страстями к бедняге, пытаясь его… изнасиловать; грохотом оповещала об этом она; подъезжала: он – вскакивал; я ж, пробудясь, – засыпал.

Мой сосед был ужаснейшим эротоманом; с женой говорил на такие позорные темы, что мне оставалось закладывать уши; однажды жена, выбрав время, когда его не было, стала стучаться ко мне за каким-то предметом; его получив, все стояла она на пороге, глазами давая понять, что ей, собственно, нужно; я стал на пороге, открыв свою дверь, извиняясь, что занят; она – удалилась.

Да, нравы!

Сосед исчезал после кофе, чтоб зашагать ночной бред; он являлся с достоинством: к завтраку; строго и здраво ответствовал он на вопросы; и даже рассказывал ярко о бразильянских боá (он в Бразилии был), чтоб опять зашагать по Парижу до ужина, вечером мучить жену, затихать к девяти, голосить в семь утра.

И мне думалось:

«И хороши ж оба мы: сумасшедший с покойником!»

Изредка вечером шел из «гробницы» я в «пестри» ночного Парижа, чтоб, краски собрав, их додумывать перед огнем; проходил гробовым коридором и черным винтом крутой лестницы; несся в «метро» под землею: к Монмартру, чтоб видеть рубиновый огненный крест «Мулен-Руж»[114]; я слонялся; билет покупал: видел бреды из перьев, измазанных краскою губ и ресниц черно-синих; кидалися голые ноги, и бедра, и руки, и груди – из ярко-кровавого газа: под пеною перьев своих; горбоносые, козлобородые фрачники в белых жилетах, в цилиндрах, рукой опираясь на трости, стояли в фойе; попадал в кабачок, где на гроб, не на стол, подавал мне хохочущий дьявол ликеры.

– «О, пей их, несчастный!»[115]

Испив, возвращался под черное небо, в котором катались колеса огней, рассекавшихся иглами блеска в ресницах; у носа же бился поток котелочков и сине-зеленых и желто-оранжевых перьев красавиц ночных в вуалеточках черных: и все – как одна; и от блеска я щурился; вспыхивал морок электромагнитных явлений под нервной ресницей.

Париж – пестроцветен, сливая в одно стиль ампир, стиль Луи, дуги готики, и горисветы Монмартра, и блузников синих; «Парижи» ссыпаются; и, разрушая друг друга, – рвут мозг парижанину; здесь впечатлений – убийственный ливень; бежишь, как под зонтик; импрессия – необходимый ракурс восприятий; и росчерк в Париже реален: в период истории, когда утопии и социализма наивного, и бурбонизма сломались; задания импрессионистов сказались тогда реализмом, разбившим условность: романтики, как и искусства мещан; так импрессия строилась новою оптикой; ей защищались, как зонтиком или очками, чтоб хаос глаза не разъел; основания к субъективизму реальны в Париже; Мане и Моне своей краской связались – с Ватто, а рисунком своим – с Фрагонаром и даже с Шарденом; в Париже лишь импрессионизм – революция, освобождающая культуру хороших традиций французских художников; «новые» в лице Мане[116], Ренуара[117], Моне[118], краскопевца Сезанна[119], Дегаза[120] классичны; а «Сецессион» – обезьяна, которая лишь нанизала очки Эдуарда Мане на свой хвост.

Лишь в Париже импрессия – самозащита художника: от буржуазии; то, от чего кричал Герцен, Мане отразил своей новой системой очков; и Золя и Бодлер восхищались Мане; защищали глаза, чтоб не видеть, сжимая ресницы до искры из глаз; и слагалась из игол реснитчатых – новая улица; пересеченьем ресниц защитился и я от ее разъедающей пестрости; пересекая цилиндры, вуалетки, цветистые перья и трости, себе говорил: «Ренуар»; а когда на меня с разблиставшейся сцены кидались рои голых тел из порхающих газовых дымов, – я видел Дегаза.

Искусство из подлости здесь подымало меня, но не Лувром, – французскими импрессионистами; понял: в Париже великая школа они.

Жан Жорес

Погуляв, поработав, к двенадцати я опускался в укромную зальцу коричневых колеров, как и ковры, – коридориков, лестницы; посередине стоял общий стол; вдоль окошек – отдельные столики; их занимали: хозяин-вдовец с взрослой дочкой; он был с добротцой, без «политик»; весьма уважал социалистов и руку жал парочке бледных кюре, столовавшихся здесь; как летучие мыши, влетали они в своих черных сутанах и в шляпах с полями; шушукали о конфискации Комбом церковных имуществ; держались отдельно, но кланялись вежливо; столик в углу занимал сумасшедший рантье с миловидной женою; пыталась со мною кокетничать: бедная.

Общий же стол пустовал: три прибора; на нем размещались: месье Мародон, иллюстратор романов, ходивший обедать и завтракать; мы – познакомились; я посетил его; рядом садилась приятная барышня, русская немка из Риги; мы с ней по-французски общались; меж блюдами я перелистывал «Юманите»[121].

И соседка спросила меня:

– «Почему вы читаете эту газету?»

– «Она симпатичней других мне».

– «Вы чтите Жореса?»

– «О да!»

Тут хозяин, смеясь, просиял; а соседка кивнула:

– «А знаете? Он же ведь завтракал с нами последние месяцы после того, как жена его в Тарн из Парижа уехала; месье Жорес живет рядом; оставшись один, стал ходить сюда завтракать – перед Палатой; недавно уехал он в Тарн».

– «Он вернулся, – кивнул нам хозяин, – он будет здесь завтракать: завтра».

– «Везет вам, – смеялась соседка, – о, это такой человек!.. Впрочем, сами увидите».

– «Месье Жорес, – о!» – хозяин, махая руками, давился почтеньем.

Не видя Толстого, младенцем я знал, что бессмертен он; сфера бессмертия определялась, как функции: есть – вестовой, понятой, даже городовой; есть – «толстóй» в каждом городе; вдруг появился в квартире у нас бородатый старик; и тогда мне открылось: он есть Лев Толстой, знаменитый писатель.

вернуться

109

Сын писателя – помесь монархиста с анархистом.

вернуться

110

Себастьян Фор – анархист.

вернуться

111

В то время орган Жореса.

вернуться

112

Слышите?.. Пролетка!

вернуться

113

Слушайте! Пролетка! Это – она!

вернуться

114

«Красная мельница», на крыльях, приподнятых над ней, горели рубиновые огни.

вернуться

115

В бутафорском «кабачке Ада» лакеи, одетые дьяволами, на «ты» с посетителями.

вернуться

116

1832–1883 г.

вернуться

117

Род. в 1840 г.

вернуться

118

Род. в 1840 г.

вернуться

119

Род. в 1839 г.

вернуться

120

Род. в 1834 г.

вернуться

121

Орган социалистов, редактировавшийся Жоресом.

33
{"b":"660197","o":1}