Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он резко оттолкнул меня.

– Подите вы прочь! – закричал он. – Что значит ваша любовь! Вас… всех… Христовых кобелей! Они только оскверняли ее и влекли в бездну нечестия… – Он открыл лицо, и я никогда не забуду дикого и страшного выражения этого отчаянного лица. Его черты приняли чисто еврейский тип. Его губы как-то распухли, выпятились, тряслись и дрожали. Нос осунулся и загнулся. Глаза широко раскрылись, и небольшие зрачки кружились и прыгали на воспаленных белках. Прибавьте к этому длинные, всклокоченные волосы и арестантский халат.

– Кельхблюм! – вскричал я. – Я неповинен в ее смерти, клянусь тебе…

– Ты неповинен! – вскричал он, со злобой смотря на меня. – Ты неповинен?! А кто же (он даже сказал: кто зе) повинен?! Разве не тебя она позвала на святую службу шабаша… не ты явился на свиданье… на шабаш… И ты смеешь говорить, что ты неповинен! Ее отравили, потому что она осквернила шабаш… А ты смеешь говорить, что ты… неповинен!

– Кельхблюм! – снова вскричал я, складывая руки на груди. – Клянусь тебе, что я даже не знал, что у вас шабаш… Я даже не знал, есть ли кто-нибудь в балагане или нет. – И я протянул к нему руки.

Но он быстро отскочил в сторону. Глаза его дико блуждали. Он что-то бормотал и хрипел. В одно мгновение он схватил со стола нож и кинулся ко мне. У нас завязалась отчаянная борьба.

Но в это время вбежало несколько жандармов и с трудом могли схватить его, до того он был силен, или это была временная сила нервного, бешеного припадка. Он дико стонал и кусал руки жандармов; наконец разразился такими неистовыми, жалобными воплями, когда его уносили, что во мне все задрожало, и я кинулся к противоположной двери.

Из этих дверей, потирая руки, хохоча во все горло, вошел мой прежний весельчак-полковник.

XVI

– Ха! ха! ха! «Оленя ранили стрелой!» Успокойтесь, мой юный друг… Успокойтесь!.. Все идет отлично. Ваши фонды поднялись… О! Сильно и быстро поднялись! Вас немного расстроил этот бешеный жид и, может быть, попортил вам апетит. Но все-таки вы не откажитесь разделить со мною хлеб-соль. Садитесь! Садитесь!

И он сел за стол и пригласил меня тоже садиться, потрепывая рукой по подушке стула.

Я тоже сел.

– Полковник! – сказал я. – Меня удивляет одно. Я знаю давно Кельхблюма, с первого курса. Меня удивляет эта резкая перемена. Он был всегда крайне скромный, тихий, застенчивый…

– Ха! ха! ха! Сдержанный… скажите, сдержанный жид, а когда тут «этак отворятся дверцы», – и он повертел около сердца, – то явится такая чепуха в голове, что и на отца родного будешь клеветы и фальшивые доносы представлять… ей-богу! Право!.. – И он вдруг нагнулся ко мне. – Он, знаете ли, немного того – и он повертел около лба – из саней выскочил… ха! ха! ха! ха! Эй! Да что же нам обед не дают!.. Эй! Фью-ю! И он громко свистнул.

Вошли жандармы, поставили обед на стол, весьма порядочный обед и вовсе не тюремный, и затем втихомолку удалились.

– Вы извините за угощение, – говорил полковник, наливая мне тарелку горячего супа. – Мы ведь здесь в монастыре… Ха! ха! ха! Спасаемся… Ха! ха! ха! У нас нет никаких сюперфлю с гарниром. Чем богаты, тем и рады… Ха! ха! ха!

Я с жадностью принялся есть, и суп мне показался очень вкусен.

– Вы ведь, молодой человек, вероятно, не сочувствуете нашему монастырю. По-вашему – это скверное учреждение… ха! ха! ха! А знаете ли, как оно возникло? Наверно не знаете.

Я, разумеется, признался, что не знаю.

– Оно возникло по мысли Государя… да-с! – Он при этом налил себе и мне по стакану «Сент-Жульену», проворчав: – Канальи! Совсем холодный медок подают. – Затем, побегав глазками по сторонам и нагнувшись ко мне, заговорил полушепотом: – Государь призвал к себе нашего начальника и изволил объяснить ему эту мысль. Генерал говорит: я все-таки говорит, неясно понимаю, Ваше Величество. В чем, собственно, будут состоять обязанности членов нового учреждения? Знаете ли?.. Государь вынул носовой платок и подает ему: вот, говорит, возьми и утри слезы вдов и сирот! – А?! Как это вам ваяется? А?! Не правда ли, мысль глубокая, истинно христианская?! А? – И он забегал глазками, которые подернулись слезой. – И вот-с, мы отираем слезы вдов и сирот… Ведь, чай, по вас плачут там… В вашей семье… ваши близкие… и дорогие. А?! Признайтесь, плачут?!!

Я вспомнил о Лене и кивнул головой.

– Ну вот мы и спасем вас… для ваших родных… ха! ха! ха! Ведь по прежним порядкам, по старым учреждениям вы просто сгнили бы в остроге, вас затаскали бы по судам и комиссиям… И вы погибли бы, наверное погибли!.. Теперь… ха! ха! ха! Мы всюду… в самые сокровенные проникаем, и все нам до тонкости открыто. И все мы решаем нашими собственными средствами, быстро чисто… ха! ха! ха! Да что вы не едите? Кушайте, кушайте на здоровые! – И он положил мне на тарелку большую, отличную котлетку со свежим горошком. – Э! Да вы и не пьете?! Ах, молодой человек… молодой человек! – И он долил мой стакан и себе налил еще стакан. – Ну! За здоровье вашей невесты! – И он протянул ко мне стакан.

– Какой невесты?! – Я чувствовал, как я краснею.

– А Елены Владимировны, госпожи Лавровской… вы, может быть, и забыли о ней? Ха! ха! ха! Ах, молодой человек! Молодой человек! Ну! ну! Залпом – все! Дай ей Господи всего доброго! – И он выпил залпом свой стакан, и я сделал то же, хотя голова моя после долгого поста начала кружиться.

XVII

Он сделался как будто еще болтливее и бойчее. Глазки его перестали коситься и бегать по сторонам. Он рассказал мне («по секрету»!), как они раскрыли жидовскую махинацию, что донес им Кельхблюм.

– Bсе, каналья, наврал, – признавался он. – Знаете, все вымышленные фамилии, – и все они – проклятое племя! – под двойными фамилиями существуют. По одним бумагам он Кельхблюм выходит, а по другим – Шварцшлейм. И батюшка его (который ускользнул от нас за границу) тоже двойную фамилию носит. Ну, молодой, человек, – продолжал он, – подливая мне в стакан. Я вам рассказал все, что мы знаем. Расскажите теперь и вы без утайки, какой там у них шабаш был, в чем собственно он вас обвинял, то есть относительно своей сестры. Ах, молодой человек! Верьте мне или не верьте. Я ведь стар уж! Все хлопочу ради вашей пользы… Ей-богу! Ради ваших родных. Вот вам крест. – И он перекрестился.

Я рассказал ему начало моей связи с Сарой, но только что я упомянул об ее прежнем любовнике, как он весь переменился в лице, крепко схватил меня за руку и зашикал.

– Ради Бога! Ни слова, ни полсловечка! И думать забудьте! Умрите! Ничего не видал, ничего не слыхал!.. Ах, молодой человек! Ведь я… смотрите, полковник, завтра генерал… У меня Владимир на шее… А если я (и голос его почти совсем прекратился), если я только подумаю заикнуться об этом, то меня сейчас же, в 24 часа, в Минусинск… навечно… навечно!.. Ах! Молодой человек! – И он выпустил мою руку, еще раз оглянулся кругом и вытер салфеткой свою лысину.

Он снова успокоился, и я опять вернулся к рассказу. Но на описании шабаша, или, правильнее говоря, жидовского совещания, я остановился. И хотя мне весьма хотелось высказать все обстоятельно («вот, думал я, представляется прекрасный случай очистить свою совесть русского дворянина»), но какой-то внутренний голос спас меня. Я подробно описал сцену покушения на мою жизнь, описал Сару с кинжалом.

– С кинжалом! – удивился полковник. – Ах, иудина дочь! Вот бы прямо в жидовское пекло! Ведь и братец-то на вас, заметьте – тоже с ножом кинулся. – И он провел пальцем по горлу. – Вот антихристы!!

Затем я быстро перешел к причине моей дуэли, начал говорить о несправедливости приговора, но мой собеседник опять зашикал и замахал руками.

– Ну, молодой человек… Мне уже пора, – сказал он и посмотрели на часы. – У! Пора! Пора! Давно пора! Вас сейчас проводят в новую камеру, более спокойную. До свидания! До приятного свидания! И, помахав жирной рукой, он исчез.

XVIII

Вслед за ним растворились двери, вошел другой жандармский офицер и пригласил меня следовать за собой. В коридоре меня окружил конвой, и мы двинулись, только в другую сторону здания. Отведённый мне номер был Это была каморка с окном немножко больше, чистенькая, оштукатуренная. И после моей гранитной камеры она мне казалась чуть не раем.

30
{"b":"679415","o":1}