Литмир - Электронная Библиотека

Сушилин идет по пустырю сквозь летящий свет к автобусной остановке. Ветер мечется меж штабелей железобетонных плит и груд кирпича. На кране со скрипом мотаются незакрепленные стропы, леденящий ветер толкает в спину, лезет за шиворот, но Сушилин не замечает ничего. В его разгоряченном мозгу возникают картины одна другой фантастичнее. Он видит светлые города под легкими прозрачными куполами, смеющихся загорелых людей, странные летательные аппараты, похожие на прозрачных стрекоз… Потом виденье сменяется другим: он на высокой трибуне, а вокруг — море голов, бесконечно уходящее к горизонту. Он говорит, и толпа в едином порыве вскидывает вверх руки, голосуя. Пурга свищет, сечет лицо, Сушилин запинается, вязнет в снегу, но с губ его не сходит улыбка. Он видит силуэты светлых городов, не замечая ни ветра, ни тонкой ледяной струйки, скатившейся за воротник. Он счастлив, да, счастлив.

Тихоокеанское шоссе

Надо было наконец решаться, но все как-то не выходило и, мельком глянув на ее улыбающееся лицо, бездумно болтающий накрашенный рот, тем временем как она, поминутно поправляя волосы, откидывая их светлую шелковистую волну за плечо, разглядывала зал, отыскивая знакомых, он опять закурил и, отвернувшись, стал смотреть сквозь высокую, от пола до потолка, стеклянную стену кафе на сумеречную вечернюю улицу в бесконечном людском потоке по тротуарам, в пестром автомобильном мельканье. Проехал кузнечик-троллейбус и в изумленно изогнутом лобовом стекле, где рдел осколок заката, пронес мелькающее переменчивое отражение домов с лепниной и фигурными балконами, толпы и деревьев. Стекло заволакивало тенью, и в нем уже видны были тусклые отражения стеклянных шаров под потолком, ряды столиков сплошь в сиянии фужерного стекла, снующие официантки с подносами, мужские и женские головы, оркестр на возвышении в полумраке перепутанных проводов, никелированном и медном блеске. Все это плавало в сизом сигаретном дыму, пчелином гуле десятков голосов, который вдруг взрывался чьим-то хохотом или звяком уроненного на тарелку ножа…

Тень поднимается с севера, где небо темнеет и становится огромным, нависает над головами, и вот глаза начинают реже моргать, стекленеют, забытая сигарета дымится на блюдце — и мгновенное оцепенение, предчувствие ночи и беспощадного расчета, который почему-то так никогда и не настает, отступая в блеклую серость утра. Но вот теперь, когда воздух становится гуще, плотней и начинается тихое движение теней на пустующих улицах, когда небо пустеет и веет льдом, кажется, что все возможно…

Он встряхнулся, отгоняя оцепенение и, взяв бокал, отпил глоток.

— Может, поедем домой? — Он глянул на нее исподлобья, покручивая в пальцах бокал и как бы пробуя неиспользованную возможность. Их нужно было перепробовать все, чтобы совесть была чиста.

— Ну что ты, милый. Тут так хорошо! — Она опять отбросила волосы, окинув утонувший в чаду зал сияющими глазами. — А потом, если хочешь, не будем брать такси, а пойдем пешком. Представляешь, — ночь, фонари и мы с тобой вдвоем…

Она положила ладонь на его руку, погладила, царапнула ногтем пожелтевший от табака палец и заглянула в глаза. Потом коснулась пальцем щеки и опустила веки, улыбнувшись.

— Слишком театрально. — Это прозвучало резко, но сдержаться он уже не мог. — Слишком красиво, понимаешь, слишком. Мне не этого хочется… А знаешь, чего?

— Чего же? — В ее глаза вплыла легкая отчужденная настороженность.

…А ты попробуй ей расскажи про свой страх. Расскажи, как в третьем часу ночи ты просыпаешься и лежишь с потным холодным лбом и бьющимся сердцем. Один. И на тебя рушатся дома. Это кошмар, который можно отнести к чему угодно. И еще ощущение тысяч, миллионов глаз. Исступленных и яростных. Всепрощающих и не умеющих прощать. И ощущение вины, которой никак не искупить, хотя непонятно даже, в чем она. Конечно, это нервы. Нервы можно лечить, и от всего этого можно вылечиться. И как-то было — она, вот эта, — лежала на простыне, чуть подогнув колени. Он подошел к окну, отдернул штору, оглянулся и перестал дышать. Клубок воздуха застрял в горле. Но, может быть, это было потому, что она молчала? И потом — поиск. Надежда, что если есть что-то, шелуха постепенно спадет. И вот зарылся в шелухе…

— Ах, ты про это! — Он даже вздрогнул, услышав ее слова: казалось, что она прочитала то, что он думал, но тут же он понял, что улыбается, и улыбка, наверно, известного рода. — Ты придаешь этому слишком большое значение. — Ее лицо стало маской, а может быть, вернулось к исконному, подлинному состоянию, всегда трудно было это понять: что подлинное, а что макияж. И, как вспышка, мелькнуло — игра-перевертыш, кошка играет с мышкой, но и сама мышка играет, потому что чувствует — у кошки нет зубов. Испуг. Хотя это просто мнительность, можно отбросить… А на мгновенье мелькнуло — вот эта тоненькая девочка с раскованным язычком и вольными пристрастиями лет через двадцать — сухая, строгая женщина, председатель родительского комитета или еще какого-нибудь общества; строгая речь, противозачаточные средства, двое детей, полная чаша и муж под каблуком. Но нет, нравственность, безнравственность, понятие о ценностях — не в этом дело.

…Да, вот в чем дело, разве он и впрямь весенний кобель или он входит в некую систему современной молодой женщины, где мужчине отведено то же место, что и таблеткам от головной боли, и вольным, в меру, разговорам, и нарядам, то есть тому, что придает жизни полноту и разнообразие? Попробуй-ка это пойми. И почему вдруг сейчас лед колется и дробится… и вообще хаос мысли, не организованной произнесенным словом, может увести, завести, запугать. Надо слушать и говорить, тогда проще…

…— Ах ты про это! Ты придаешь этому слишком большое значение, поверь мне, так нельзя.

Ударник щеткой прошелся по медным тарелочкам, сиплый голос заговорил в микрофон: «Раз, раз, раз…» Потом кто-то из музыкантов взял гитару, и тяжелое металлическое дребезжание, многократно усиленное, прошло над залом; вдруг появилось ощущение, что эти сиплые парни сейчас начнут бить посуду и разгружать металлолом.

— Милый, нельзя все сводить… — ее лицо чуть покраснело на скулах, — нельзя же все сводить к постели.

— Ну да, для этого ты слишком начитанна…

— Перестань.

— Интеллектуальна…

— Если ты будешь говорить со мной таким тоном…

— Я хочу сказать, слишком хорошо воспитанна. Почему бы тебе не почитать что-нибудь низкопробное?

— Я сама знаю, что мне читать.

— Может быть, тогда мы наконец-то смогли бы обойтись без всего этого.

— Что ты имеешь в виду?

…Я имею в виду разговоры о книгах, которых я не Читал, и о фильмах, которые мне не нравятся, потому что рассказывают о человеке, как о бесполом железном существе, которого ударь — кровь не потечет, и еще о картинах, скульптурах; конечно, тряпок у нас теперь Достаточно и можно их «презирать», при этом не забывая, чтобы наше презрение не дай бог не было обуто в дешевые полуботинки. И еще — выверенный стандарт дозированных эмоций, которые не мешают нам делать свои дела, зато улучшают сон. И еще наше презрение к ценностям и правилам приличия, за которые, однако, пока никого не распяли и не сожгли…

— Треп.

— Я сейчас встану и уйду!

…и без вечной игры, которая все подменяет. Без этой самой активности. Это ведь страх божий — активно поглощать мир, пожирать его, и пропускать через пищевод, и суетиться, и бегать, спорить, доказывая, что небо выкрашено в голубой цвет вовсе не потому, что цвет этот приятен глазу. И без перекачивания воды из реки в болото, потому что нельзя вместо сердца ставить мотор. И без света и тьмы, потому что ум мой, который может объяснить мне многие цвета и устройства, не может объяснить, зачем он мне дан, то ли для того, чтобы я считал зарплату и умел интриговать, завоевывая льготную путевку в Крым, то ли для того, чтобы я смог постичь то, для чего у меня нет ни времени, ни сил, то ли для того, чтобы я терпел это. И даже без…

24
{"b":"820886","o":1}