Литмир - Электронная Библиотека

Телеграмма пришла на другой день туда же, на Центральный телеграф до востребования, как было условлено раньше, потому что на Стромынке почта терялась. «АДРЕС ЭТОГО ЧЕЛОВЕКА НЕ ЗНАЮ ЧТО СЛУЧИЛОСЬ ЦЕЛУЮ МАМА».

А что случилось? Ничего, действительно, не случилось. Можно в кино пойти, в «Метрополе» три зала, в какой-нибудь да попадешь, ждать не придется. Или на Кузнецкий заглянуть — там какая-нибудь новая выставка может быть. Или в Столешниковом просто так потолкаться.

Никто никому не должен мне радостно что мы врозь целую вас через сотни нас разделяющих верст

Вот так. Поверим Цветаевой. И не о чем переживать. Нечего гоняться за призраками. Мало ли что может померещиться. Что Бубенцов, например, ее отец. Глупее, конечно, и выдумать нельзя. У нее и отчество совсем другое. И он сам ее о матери и об отце спрашивал, Стал бы он интересоваться, если бы сам этим отцом был! Но ведь померещилось — в ту самую секунду, когда Нина глядела на него снизу, с лестницы, на замершую над ее головой дирижерскую палочку, на летящий покручиваясь столбик пепла. Так явственно померещилось, что она и кинулась сломя голову на Центральный телеграф давать эту дурацкую телеграмму. Только маму напрасно встревожила.

Но она тоже хороша. Ну что, спрашивается, старая ханжа из таких пустяков тайны устраивает? Над сокровищами своими, над воспоминаниями трясется, боится слово проронить! Разве Нина не имеет права знать имя этого человека — своего отца? Имеет, конечно. Впрочем, имя-то она, конечно, знает — Сергей. А дальше как? Почему она должна ломать голову в дурацких предположениях над тем, что ей принадлежит по праву? И что мамочка для себя таким образом обретает? Ничего — дым, мираж, пустое место… Глупость какая-то.

На кой черт ей сейчас «Метрополь» со всеми его тремя залами, выставка на Кузнецком или какая-нибудь чепуха в «Подарках», когда нет ни одной близкой души вокруг? Ни одной? Но ведь не Пронькин же близкая душа. Или все-таки ничего — более или менее знакомая? Уж она-то, Нина, кажется, все про него знает, все в нем разглядела в те тихие вечера на полутемной кухне, когда уже смеркалось и свет падал только из окна ванной комнаты. И еще больше додумала-передумала в те яростные минуты готовящейся мести — ему? себе? И он, наверное, о ней думал, не мог не думать — хотя бы после того, как оказался запертым в уборной.

Вот и прийти сейчас к нему, сесть на пятый автобус или третий троллейбус, доехать до Новослободской, там где-то рядом Сущевская, и — «Здравствуйте, Алик! Извините, шла мимо, захотелось повидаться». — «Здравствуйте, Ниночка! Ах, как вы похорошели! Раздевайтесь, пожалуйста». — «Как? Сразу?» — «А зачем же время терять. Ведь мы его и так столько упустили». — «У меня здесь застежка заедает. Ах, какие у вас руки теплые!» — «Холодно на улице? Вы замерзли совсем. Долго, наверное, искали?» — «Нет, совсем недолго. Сначала стихи почитайте, а то кто-нибудь придет».

Или она сама со стихами к нему явится? Чтобы хоть повод был. Дня за три напишет десяток про робкое дыхание и трели соловья. «Может, посмотрите? Это, конечно, не шедевр. Но, может, что-то получилось?» И он, похмыкивая, распуская свой хамский селедочный дух, авторитетно уставится в глупейшие строчки, как будто ей и впрямь важно, как он их оценит и что скажет.

Нет, тогда уж лучше к Гегину — может ведь он, черт побери, остаться в Москве на каникулы, явно ведь не миллионер, не из Демидовых, а ехать до Урала тоже недешево. Наверное, тут подрабатывает или ворует, это все равно, время на жесточку остается.

А если его выгнали? За элементарную неуспеваемость, потому что нельзя выучить все эти кодексы и законы наизусть, это ведь не Ахматова и даже не Пронькин. Могли выгнать. Ну и пусть тогда будет Проховский — не вымерли, в конце концов, Горы, кто-то там должен был остаться.

Она стояла на углу улицы Горького, на самом ее кончике, около витрин кафе «Националь», и плакала, не вытирая глаз. Потому что — ну и что? имеет человек право плакать, когда ему хочется? и что это за город такой, где хоть умри на главной улице, никому до тебя дела нет, никто тебя не видит и никто к тебе не подойдет? В Магадане бы уже полтора десятка знакомых лиц промелькнуло, а тут — только Бубенцов, замерший над пустой лестницей с дирижерской палочкой в руке. Нет, Москва слезам не верит. Пора бы уже в этом убедиться.

18

И дни затараторили как торговка Мэд и евреи спорили да или нет

Это к вопросу о том, что время все-таки идет или течет, хотя, может быть, не так быстро, как хочется. Но пока только 66-й год, Нине только восемнадцать, и в этом возрасте (еще!) время не торопится (субъективное ощущение). Конечно, оно не так тягуче тянется, как в детстве, когда казалось, что день просто лежит липкой кишкой через весь Школьный переулок, и сколько ни смотри в окно, кишка и на сантиметр не сдвинулась вверх, к Портовой, и значит, мама Алла Константиновна придет все еще не скоро. Теперь оно двигается побыстрее, хотя и не так, как это представил Иосиф Уткин, — просто хорошие строчки вспомнились (а вспомнились они недаром), но все-таки пошло же (…за ради бога небо ельник и песок). Ему, времени, сильно помогала общественная работа, суета с газетой и вокруг нее, когда проходят две недели, отведенные тебе на номер, — а после Нового года, зимней сессии и каникул как-то так получилось, что Нина стала в своей «ЭКОНОМИСТ(ке)» — Какой Ерунде — большим начальством, не самым главным, конечно, главным редактором оставался могущественный и добрый Зонтик Бубенцов, а сменным (газету выпускали по очереди раз в две недели две сменные редакции), то есть его правой или левой рукой — это с какой стороны смотреть, — и вот две недели почти прошли, два или три дня осталось, чтобы вешать, а еще ничего не готово, в портфеле (хорошенькой такой папочке с прибалтийским тиснением) несколько жиденьких статеек, которые еще надо переписать. А что это такое на семь листов ватмана (формат газеты)? Сущие пустяки. И начинается гонка, когда время вообще летит незаметно. И еще не дожидаясь аврала — чем он ближе, тем больше — оно материализуется, почти что тараторит. А потом, набрав в эти решающие дни, когда всех уговори написать (обмани: твоя заметка самая лучшая, обругай: что же вы, чертовки, ничего не рисуете и тэ дэ), сумасшедшую скорость, оно вдруг рассыпется на мелкие дребезги, когда газета наконец тайком, во время лейцин, чтобы не смяли ретивые читатели, будет повешена, — станет невидимым вовсе, исчезнет, и несколько дней его нет совсем, потому что ты наверху блаженства, что все это кончено и газета висит.

То скачка, то спячка. Может быть, это и есть режим истинных амазонок? Не могут же они воевать не переставая, да и где противников себе столько наберешь. Тем более что и Маяковский, кажется, сказал, что время вещь необычайно длинная.

Так что все можно успеть. И потому, что всего этого — учебы, газеты — было так много (с неописуемым количеством нюансов и ситуаций), Нина, кажется, и не почувствовала, как нечто чрезвычайно важное вроде совсем ушло, то есть даже так: оно ушло, а она и не хватилась, не увидела, что его больше нет. Странно, да? Нет, были и пробежки по утрам, возобновились тренировки в тире, где на дерматиновых матах (иной класс, конечно), несколько скользких, опять била в плечо, а потом приятно прокатывалась по телу отдача, были в меру нежные, в меру наставительные, то есть обычные письма от Аллы Константиновны и ее, Нинины, ответы с перечислением забот и достигнутых успехов (тема отца больше не поднималась) — все, кажется, на месте, всего до краев. Что, спрашивается, ушло, когда всего так много?.

Но… пришел бородатый водник он сказал что знает тебя

Опять Уткин. И очень некстати. Хотя потом кто-то обязательно придет — правда, не водник, но бородатый.

А тогда пришла тоненькая высокая девушка, старшекурсница уже, с третьего курса, но такая тихая, что ее можно было принять за только-только поступившую, — Таня Кантор (вы нежность вашу назовете библейским именем моим — поэтому Уткин часто и вспоминается). Она пришла и спросила:

61
{"b":"180983","o":1}