Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

…Шли годы. Вера Инбер много писала в стихах и прозе, для детей и для взрослых. И постепенно из скромной и застенчивой она становилась маститой, авторитетной и самоуверенной. Мне как-то рассказывал Корней Иванович Чуковский, что на его даче в Переделкине что-то делал садовник, который до того работал на участке у Веры Инбер и поделился с Чуковским своими впечатлениями: «Сам Верынбер — хороший мужик. Душевный. Но жена у него… Не дай Боже!»

Одно время «Верынбером» состоял некто Чайка, малозначительный деятель «при литературе». Он попал в довольно злую эпиграмму Эмиля Кроткого:

И не смешно, и не остро,
И дамская видна манера.
Сие писала Инбер Вера,
Из Чайки выдернув перо.

После падения Троцкого на Инбер стали, конечно, коситься: родственница «главного врага народа». И когда в начале тридцать девятого года большая группа писателей была представлена к награждению орденами, то Веры Михайловны, естественно, в этом списке не было. Но на это обратил внимание не кто иной, как сам Сталин, и порекомендовал наградить также и ее. Правда, скромным «Знаком Почета».

— Она племянница Троцкого? Ну и что? — сказал Хозяин…

У него, как известно, бывали непредсказуемые капризы.

Надо признать, что Вера Михайловна не осталась неблагодарной: в одной из ближайших ее поэм можно было прочесть следующие строки:

…И этот тост я произношу,
Иосиф Виссарионович, за Вас!

Значительное место в творчестве Веры Инбер заняло создание ею новых текстов к классическим опереттам и операм. Вероятно, подобная «модернизация» отвечала вкусу и желанию определенных режиссеров. Но зрителей старшего поколения, привыкших к традиционному содержанию арий, песен и куплетов, это не могло не коробить. Особенно когда Вера Михайловна, меняя текст, весьма бесцеремонно изменяла также авторский замысел и самый сюжет произведения. Помню, были мы с женой на премьере новой постановки оперы «Травиата». И не без удивления обнаружили, что Жермона, этого любящего и заботливого отца, Вера Михайловна сочла нужным «модернизировать» в похотливого ловеласа, который не прочь стать вместо сына любовником Виолетты. Мы с женой только переглянулись, пожимая плечами, когда «пересмотренный» Жермон, наклонясь к Виолетте, напевал: «Разве достойны мальчики целовать такие пальчики?..» А вот сидевший перед нами пожилой зритель был в бешенстве. Мы не были знакомы, но я знал, что это известный московский адвокат Коммодов. Повернувшись к нам, почти не понижая голоса, он прошипел: «Безобразие… Возмутительно… Ведь хорошо известно, что сюжет «Дамы с камелиями» связан с подлинными обстоятельствами личной жизни Дюма-сына. Как же можно позволять себе подобное?!»

Не менее решительно Вера Михайловна расправилась и с традиционными текстами таких классических оперетт, как «Корневильские колокола», «Прекрасная Елена», и другими. Но зрительские неудовольствия никого не беспокоили: литературный рейтинг Веры Михайловны был уже достаточно высок и неприкасаем.

Нельзя не упомянуть о таком драматическом периоде в биографии Веры Инбер, как блокада Ленинграда, через которую она прошла вместе со своим тогдашним мужем, главным врачом большого военного госпиталя. Суровые дни и ночи, нечеловеческие испытания она перенесла мужественно и достойно, ярко и убедительно отразив в своем творчестве. Блокадные стихи двух поэтесс — Ольги Берггольц и Веры Инбер заслуженно стоят рядом в литературной летописи Великой Отечественной войны.

Глава восьмая

…Париж… Об этом городе можно бесконечно говорить и вспоминать. Описывать его бессмысленно: о нем уже написаны горы романов, воспоминаний, очерков, стихов.

Впервые я увидел Париж в 1925 году. Мы оказались там вместе с писателем Ефимом Зозулей. Нам немного не повезло — мы приехали в столицу поздно вечером, двигались по городу какими-то боковыми, плохо освещенными улицами. Было мрачновато и как-то беспокойно: в огромном чужом городе ни друзей, ни знакомых, к которым можно было бы направиться. Единственный маяк во мгле капиталистического Вавилона — информация о том, что Илья Григорьевич Эренбург ежевечерне бывает в кафе «Ротонда» на Монпарнасе.

Не выпуская из рук чемоданов, мы заявились в это знаменитое кафе — место встреч литературно-художественной богемы, и — о, радость! — действительно увидели там Эренбурга. Он отнесся к приезжим со свойственным ему гостеприимством и немного ироническим добродушием. Очень быстро все уладилось. Повеселевшие и успокоенные, мы отправились на ночлег, чтобы утром проснуться в Париже…

Итак, я в Париже. Вокруг меня теснятся герои Великой французской революции, персонажи наполеоновских времен, Парижской коммуны, образы, созданные Гюго и Дюма. Они напоминают о себе названиями улиц и площадей, старинными зданиями и историческими памятниками, полотнами и гравюрами картинных галерей, экспонатами музеев. Вооружившись подробным планом города, я добросовестно и терпеливо иду по историческим и литературным следам. Поднимаюсь по крутым каменным ступеням винтообразной лестницы в соборе Парижской богоматери, чтобы постоять на том месте, откуда злодей-архидиакон смотрел на казнь невинной Эсмеральды на Гревской площади, брожу по анфиладам Версальского дворца, где Маяковскому, как известно, больше всего понравилась трещина на столике Антуанетты, дивлюсь мощным башням средневекового замка, откуда, по свидетельству Дюма-отца, так лихо бежал герцог Бофор, заточенный туда коварным Мазарини, поднимаюсь на Триумфальную арку и опускаюсь в катакомбы площади Барбес-Рошешуар, застываю в восхищении перед Венерой Милосской и защищенной стеклом Джокондой, глазею на восковые фигуры музея Гревен и гробницу Наполеона.

Мне удалось добыть пропуск на заседание палаты депутатов, где я с понятным любопытством разглядывал Бриана, Мильерана, Пуанкаре… Не мог я также остаться равнодушным и к тому обстоятельству, что в Париж как раз прибыл с визитом самолично сэр Остин Чемберлен, британский министр иностранных дел, о котором мне еще доведется рассказывать.

Особое, ни с чем несравнимое впечатление на меня производит знаменитая историческая тюрьма Консьержери, две мрачные островерхие башни которой высятся на набережной острова Сите, старейшего квартала Парижа, где полностью сохранились обстановка и атмосфера событий, отделенных от нас двумя столетиями. Страшно было стоять в крохотной узкой камере с деревянной койкой, на которой, страдая от невыносимой физической и душевной боли, с раздробленной выстрелом челюстью, не произнося ни слова, лежал свергнутый Робеспьер, прозванный народом Франции Неподкупным, еще вчера всемогущий диктатор, отправлявший сотни людей на гильотину, а утром следующего дня обезглавленный.

В одном из помещений находящегося здесь же музея Французской революции Карнавале в витрине под стеклом можно увидеть воззвание к народу, озаглавленное: «Мужайтесь, патриоты!» Оно было написано накануне дня казни, когда чаши весов, на одной из которых лежала судьба Робеспьера, еще колебались. Воззвание подписано только двумя буквами: «Ро…» Диктатор бросил перо, когда понял, что проиграл. Рядом с камерой Робеспьера — столь же тесная, где несколько раньше содержалась королева Мария Антуанетта. Вход в нее имеет любопытную особенность: он сверху заколочен досками. Это сделали для того, чтобы «гордая австриячка» вынуждена была склонять голову перед следователем революционного трибунала.

В одном из помещений под этими мрачными каменными сводами за массивными чугунными решетками собраны различные предметы — свидетели того жестокого времени. Прежде всего привлекает внимание большой треугольный кусок железа с въевшейся в него бурой ржавчиной. Не надо прочитывать пояснительную надпись, чтобы сразу понять — это «национальная бритва»: так назывался в ту пору нож гильотины, отрубивший головы короля, королевы, Дантона, Робеспьера, Шарлотты Корде (француженки, убившей Марата) и многих, многих других. Один из группы туристов, американец в широчайшем пальто и с фотоаппаратом на плече, по-видимому, страстный коллекционер, спрашивает у гида, кивнув головой в сторону «национальной бритвы»: «Канбьен кут?» На ломаном французском языке это означает: «Сколько стоит?» Гид с видом величайшего сожаления разводит руками.

35
{"b":"182928","o":1}