Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Александра Николаевна внимательно посмотрела на подруг, недоверчиво улыбнулась и до самого отъезда Идалии не проронила ни одного слова.

35. Раут

а раут к графине Долли Фикельмон Пушкин приехал с большим опозданием. Здороваясь с ним, Долли не умела скрыть охватившего ее при его появлении волнения.

Граф Сологуб, как показалось Пушкину, тоже как-то неестественно быстро заговорил с ним о последней книжке «Современника», потом вдруг сообщил:

— Мне рассказывали на днях, как Пьер Долгоруков попался в одной скандальной истории, и его величество…

Но Долли сделала ему предостерегающий знак глазами.

Сологуб обернулся. Долгоруков с напудренным лицом, на котором отталкивающе выделялся узкий лоб кретина, прихрамывая, подходил к хозяйке.

— Отчего вы не танцуете, граф? — спросил Сологуба Пушкин. — Смотрите, сколько прелестных женщин. Вот, например, моя свояченица Гончарова.

Он указал глазами на Екатерину Гончарову, сидящую у круглого столика. Возле нее в картинной позе стоял Дантес. Он держал вазочку, из которой разрумянившаяся Екатерина ела крошечной ложечкой мороженое.

«Она совсем ошалела от радости, не захватив мороженого, лижет пустую ложку», — подумал о ней Пушкин.

— Пойдемте, я вас представлю. Мадемуазель Гончарова отменно танцует.

И, взяв Сологуба под руку, увлек за собой. Не ответив на поклон Дантеса, Пушкин обратился к свояченице:

— Катя, я за тебя обещал графу вальс! Не ставь меня в неловкое положение перед джентльменом.

— Но я обещала мосье Жоржу…

— Я повторяю, нельзя обидеть джентльмена, — проговорил Пушкин и взял ее за руку выше локтя.

Испуганный взгляд девушки на момент встретился с грозным взглядом Пушкина. И она торопливо положила свою смуглую руку на плечо Сологуба.

Ловко скользя среди танцующих, Пушкин прошел в гостиную, казавшуюся полутемной после ослепительного света танцевального зала.

Под одной из пальм он увидел открытые спину и плечи Елизаветы Михайловны Хитрово, обрамленные лиловым бархатом платья.

Пушкин хотел рассмотреть, с кем она была, но из-за густой тени, бросаемой широкими резными листьями, не видно было лица ее собеседника.

— Елизавета Михайловна, — сделав несколько шагов, окликнул Пушкин.

Хитрово быстро обернулась и порывисто подошла к нему. Глаза ее засияли приветливым светом.

— Как я рада вас видеть! — крепко пожимая обеими руками узкую холодную руку Пушкина, проговорила она, и тембр ее голоса подтверждал эти слова. — Подите к нам, — Она увлекла его к маленькому диванчику под пальмой.

Еще одна теплая рука взяла пальцы Пушкина и мягко потянула его.

— Садись, Искра, — сказал Жуковский, — Я тебя бранить хочу.

— Элиза, защитите меня! — съежился Пушкин. — Ведь вы всегда были моим добрым гением.

— Василий Андреевич если побранит, то любя, — сказала Хитрово, — и все же я не в силах слушать, когда вас бранят, хотя бы и так. А посему оставляю вас на небольшой срок. Не дольше того, чтобы пойти узнать у Долли относительно ее намерений на завтрашний день.

Как только она отошла, Жуковский, потерев свой двойной подбородок, что обычно служило выражением волнения, вполголоса заговорил с Пушкиным:

— Мне становится неясным твое поведение. Объявленная помолвка Дантеса с твоей свояченицей является в полной мере репарацией того…

— Ты в шахматы играешь, Жук? — перебил Пушкин. — Знаешь, что иногда сознательно теряют фигуру, чтобы затем следующим ходом сделать мат?

— Дантес слишком дорожит своей свободой, чтобы без чувства любви жениться на девушке немолодой и небогатой… — Жуковский придвинулся ближе и продолжал с частыми паузами, что делал всегда, когда хотел придать особенную значительность своим словам: — Помни, Искра, одно: созревание твое свершилось. Тебе тридцать семь лет. Ты достиг той поворотной черты, на которой душа наша, прощаясь с кипучей силой молодости, предается более спокойной, более образовательной, более творческой силе здравого мужества. Ныне твой кипучий гений должен дать нам, дать России лучшие перлы твоей поэзии…

— А о чем писать? — с горечью спросил Пушкин. — Будто ты не знаешь, что после четырнадцатого декабря двадцать пятого года правительство наше заколотило источники умственной жизни тщательнее, чем холерные колодцы в лето тридцатого года. Будто ты не знаешь, что каждая написанная мною строка должна быть представлена моему «высочайшему цензору», который волен сделать с нею все, что захочет.

— Ты не прав, Искра, — успокаивающе произнес Жуковский, — если государь бывает, недоволен тобою, он высказывает это в такой отеческой форме…

— Минуй нас пуще всех печалей и царский гнев и царская любовь, — желчно перефразировал Пушкин Грибоедова.

— Ты забываешь, что ты принадлежишь России, — с укоризной покачал головой Жуковский.

— Полно, Василий Андреевич, — в том же раздраженном тоне возразил Пушкин, — тебе отлично известно, что царь присвоил меня сначала только как поэта, а в последнее время довольно бесцеремонно пытается вмешиваться и в мою семейную жизнь.

— У меня к тебе есть еще дело… Видишь ли, Александр Сергеевич… — Жуковский замялся.

— Ну-ну, не мямли, милый, — подбодрил Пушкин. — Говори напрямик.

Жуковский осмотрелся по сторонам:

— Министр Канкрин сообщил мне о твоем письме к нему касательно намерения выплатить долги государю.

— Да, да, — Пушкин схватил его за руку. — Я больше ни в чем не хочу быть обязанным царю… Хочу расплатиться с ним сполна. — Суровая морщина пересекла его лоб. — По горло сыт его благодеяниями. Хочу быть как можно дальше от своего «благодетеля»… Тебе известно, что я еще в Михайловском замышлял под предлогом операции аневризма удрать через Дерпт за границу. Просился в Италию, Францию. Хотел ехать с нашей миссией даже в Китай, хотя бы потому, что там нет ни Хвостова, ни Каченовского. А ныне уж не в чужие края, а к себе в деревню уехал бы с семьей, и то никак невозможно. Жандармы желают, чтобы вся моя жизнь у них на глазах протекала. Бенкендорф никому, кроме своей бдительности, в отношении меня не доверяет… Скучно, брат, смертельно скучно! — вдруг оборвал он себя зевком и, помолчав, предложил: — Поедем к Смирновой. Она уезжает за границу на днях. И ввиду предстоящей разлуки просила непременно навестить ее.

— Могу ли я быть спокоен, по крайней мере, в отношении твоего конфликта с Дантесом?

Пушкин ответил ему только взглядом, выражавшим холодное упорство.

Жуковский встал вслед за Пушкиным и оправил на себе фрак.

Они подошли к хозяйке проститься.

— Мама будет очень огорчена вашим отъездом, — оказала Долли Пушкину, а в глазах ее было огорчение не только за мать.

— На балах надо плясать, — невесело усмехнулся Пушкин, — а я нынче устал что-то.

И он церемонно откланялся. Жуковский, отдуваясь, поспешил за ним.

36. С глазу на глаз

Согласно правилам, установленным при российском императорском дворе, камер-фурьер Михайлов 2-й, собираясь сдавать дежурство, придвинул к себе увесистый журнал, чтобы сделать в нем полагающуюся очередную запись.

Попробовав исправность гусиного пера на полях одной из ранее заполненных страниц и обнаружив на его расщепленном конце едва заметный волосок, камер-фурьер почистил кончик пера о свои подстриженные щеткой темные волосы. Затем оперся затянутой в мундир грудью о край стола и начал старательно выводить каллиграфические строки:

«1836 г. Месяц ноябрь. Понедельник 23-го. С 8 часов eгo величество принимал с докладом военного министра генерал-адъютанта графа Чернышева, действительного статского советника Туркуля, министра высочайшего двора князя Волконского и генерал-адъютанта Киселева. Засим с рапортом военного генерал-губернатора графа Эссена…»

«Кто бишь еще приезжал? — задумался камер-фурьер. — Да, эдакой видный генерал, в усах и одну ногу волочит… Кто же он, дай бог памяти?»

Михайлов 2-й напряженно морщил лоб, встряхивал головой, даже задерживал дыхание. Но фамилия франтоватого генерала, едва мелькнув в разгоряченной памяти, таяла, как брошенная в кипяток льдинка.

157
{"b":"19127","o":1}