Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

После ухода большевиков, городское управление вернуло всем улицам прежние названия. Всем — кроме одной. Этой одной была — Дворянская улица, ставшая на время оккупации — Таврической. Это характерно. В комиссии и в голову никому не пришло сохранить за ней ее старое название. Слова "дворянин", "дворянское" — исчезли из быта без следа. Молодежь знает, что раньше были какие-то дворяне и дворовые, но путает оба эти понятия. Старшее поколение употребляет эти слова только в юмористической форме. В тот день, когда несколько не очень умных дворян вынудили у последнего царя подпись об отречении, они этим самым убрали из под себя стул на которой сидели долго и удобно. Убрали и полетели в пропасть. Падение было неприятным, но логичным. Юмористический оттенок слова дворянин — грустная, но заслуженная кара, когда-то могущественному сословию, много положившему труда для создания той страны, в которой теперь слово — дворяне — произносится только шутливо.

Впрочем, в утешение российскому дворянству надо заметить, что оно в социалистическом государстве все же оставило после себя внушительный след. В каждом советском городе стоит памятник российскому дворянину — Владимиру Ильичу Ульянову-Ленину. Кепка и помятый пиджачишка Владимира Ильича вводят в заблуждение трудящихся всего мира и девяносто девять процентов из них не имеют понятия о том, что вождь мирового пролетариата совсем не пролетарий, а потомственный дворянин Российской Империи.

"Рыба воняет с головы", — говорит народная мудрость и не своеобразным ли объяснением всей гнилостности социалистического государства, является то обстоятельство, что оно было гнилым еще с самого своего основания. Ибо, трудно признать здоровым и нормальным то явление, что основоположником первого социалистического государства был как раз представитель того буржуазного класса, ради уничтожения которого и родилось это самое социалистическое государство.

Во всяком случае, оригинальная сцена, как недоучившийся богослов Джугашвили-Сталин, никогда в своей жизни не державший в руке ни серпа, ни молота, никогда не носивший почетного звания "крестьянин" или "рабочий", клянется у открытого гроба потомственного дворянина Ульянова-Ленина в верности идеалам рабочего класса, еще найдет своего Джонатана Свифта или хотя бы Козьму Пруткова.

В Симферополе — крестьян нет. Рабочих — очень мало. О нищенском существовании первых я уже писал. О жалком быте вторых — тоже. И я думал — кто же в этой стране "снимает пенки с октября?" Быть может представители административного аппарата?

В Симферополе — административном центре Крымской Автономной Республики много советских госучреждений. Я пишу "советских", ибо почти все они остались на время оккупации на своих местах, а с ними и служащие. И теперь я хорошо знаю в каких жутких условиях приходилось им работать.

Посещая присутственные места заграницей, мы привыкли к большим зданиям, широким коридорам, паровому отоплению, светлым комнатам, в которых работают один-два, редко три-четыре человека. Я проехал, в сущности, вдоль всей Европейской России, от Пскова до Симферополя, но нигде ничего подобного не видел. Кроме военных штабов, отделений НКВД и крупных партийных учреждений, занимающих либо бывшие дворцы, либо новые здания, вся остальная масса советских служащих обречена на первобытные условия работы.

В больших полутемных комнатах, в которых часто уже с утра надо зажигать свет, сидят по десять, двадцать и тридцать служащих. Они выполняют самые различные функции. Поэтому вы одновременно слышите пулеметный стук пишущих машинок, кастаньеточные пощелкивания русских счетов, телефонные разговоры, причитанья просительниц и увещевания служащих. В этом несмолкаемом рокоте, в давке и тесноте проходит день советского служащего. Он сидит целый день в этом караван — сарае, за неудобным обшарпанным столиком, часто на табуретке, сидит с беспокойной мыслью — удалось ли жене получить сегодня в кооперативе селедки и не попал ли он ненароком в список подлежащих "чистке". За это он получает грошовый оклад, который с грехом пополам позволяет ему просуществовать три недели в месяце. А как он живет четвертую неделю? На это я слышу уже знакомый ответ: — "крутился…"

Казалось бы, что в государстве, где все принадлежит государству, административный аппарат должен был бы быть обставлен как следует. Но этого не было. Почему? Вопрос — праздный. Но так или иначе, несчастный, забитый: "совслуж", как он здесь сокращенно называется, нищенски жил и каторжно работал только за право на эту каторгу и нищету.

В этих учреждениях — масса посетителей. После резкой встряски, вызванной войной и оккупацией, все перемешалось и подпрыгивает сейчас на житейском сите, стараясь сквозь свободную дырочку снова проскочить в жизнь. Кроме обычных в таких условиях посетителей, я встретил и одну необычайную разновидность просителя, которая могла народиться лишь в непроходимых джунглях марксистского государства. Это люди — желающие восстановить свои законные имя и фамилию, давно замененные для советских условий более удобными и подходящими.

С несколькими из таких клиентов я познакомился. Предположим, что чья-то фамилия была Голицын или Крестовоздвиженский. Предположим, что первый был гвардейским офицером, а второй — священником. И то, и другое в двадцатом году (и в тридцатом, и в сороковом) в лучшем случае равнялось ссылке в концлагерь. И Голицын или Крестовоздвиженский, делались Климчуком или Сидорчуком и для полного успеха мимикрии начинали заниматься сапожничеством, либо поступали в дворники.

Теперь прошло двадцать два года, и такой клиент снова хочет носить свою законную фамилию. Разумеется, ему в этом не отказывают. Но и получив свою старую фамилию, он уже до конца дней останется какой-то странной социально-бытовой разновидностью, порожденной нелепицей наших дней и ему самому трудно будет разобраться, где в нем кончается Климчук и начинается Голицын и наоборот. Я встретил нескольких Голицыных, которые уже на всю жизнь останутся климчуками, ибо последний почти без следа раздавил первого. Неужели, действительно, — "бытие определяет сознание?" Впрочем, довелось мне встретить и одного Голицына, который был двадцать лет дворником Климчуком, а потом снова стал Голицыным без малейшего климчуковского налета. Значит, все-таки, — бытие не определяет сознания. Или во всяком случае — не всегда.

В Симферополе хочется остаться надолго. Но делать тут фактически нечего. Никакими новыми наблюдениями он не может одарить кочующего журналиста. Этот город такая же жертва советского безвременья, как и другие уже описанные мной.

В последний вечер симферопольская радиостанция предлагает мне прочесть что-нибудь по радио В промежутке между татарским музыкальным ансамблем и "последними известиями" — читаю один из своих очерков. После выступления кассирша приносит гонорар — триста советских рублей. Сначала хочу великодушно отказаться, но смотрю на засаленные червонцы с портретом Ленина и соблазнительная мысль, что я за антисоветское выступление получаю советские рубли, заставляет меня принять гонорар. И по возможности сохранить его на будущее. Как редкий уникум в пестрой коллекции дорожных впечатлений.

На следующее утро машина уносит меня к Черному морю.

XVI. Там, где был Севастополь. Тень Нахимова. На южном берегу

Севастополь… Сколько легенд, красоты, гордости и горечи связано с этим словом в душе русского человека.

Город русской славы, где когда-то, в течение одиннадцати месяцев, русская армия, под трехцветным флагом, отбивалась от европейской коалиции. Где, не спуская Андреевского стяга, погружались на дно военные корабли. Где адмиралы гибли в бою, телом своим прикрывая грудь матроса.

И город русского позора, где так недавно, беззащитным старикам-адмиралам привязывали к ногам ядра и бросали их за борт. Где, венгерский наборщик Бэла Кун тысячами расстреливал русских людей и грязным сапогом втоптал трехцветный флаг в грязь на Графской пристани.

45
{"b":"197813","o":1}