Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Я написал поэму, — сказал он и с волнением прибавил: — Это лучшее, что я когда-либо создал. Прочтите ее.

Он сунул поэму мне в руку, а сам отошел к окну.

Я только вздохнул потихоньку. Раскритиковать поэму, т. е., иначе говоря, расхвалить ее, заняло бы у меня не больше получаса времени, и это вполне удовлетворило бы Чарли. Но я недаром вздыхал: Чарли, отступив от своего излюбленного метрического размера, прибег на этот раз к короткому и отрывистому стихосложению и снабдил каждый куплет особым припевом. Вот что я прочитал:

Прекрасен день, бодрящий ветер
Несется над холмами,
И нагибает в лесу деревья,
И молодые поросли он клонит долу!
Бушуй, о ветер; в крови волнение,
И твой покой ему не нужен.
Она стала моя, о небо!
И ты, земля, и серое море! Она — моя!
Пусть мрачные скалы услышат мой голос!
Пусть радость разделят, хоть камни они!
Моя! Я желал ее! О добрая мать — земля!
Возрадуйся! И ты, весна,
Ликуй со мною. Моя любовь вдвойне заслужила
Всю пышность ваших полей.
И пусть хлебопашец, работая плугом,
Почувствует мою радость
За ранней бороньбой.

— Да, это ранняя бороньба — вне всякого сомнения, — сказал я, чувствуя глубокую тоску в сердце. Чарли засмеялся, но ничего не сказал.

О, красное облачко заката, расскажи повсюду.

Что я победитель! Приветствуй меня, о Солнце, Главный хозяин и неограниченный властелин Всего живущего!

— Хорошо? — спросил Чарли, заглядывая мне через плечо.

Я находил, что это не только не хорошо, но просто плохо, но он уже протягивал мне фотографию девушки с кудрявой головкой и глупенькой беспечной мордочкой.

— Ну, разве она не восхитительна? — шепнул он, красный до самых кончиков ушей и весь восхищенный розовой тайной своей первой любви. — Я ничего не знал, ни о чем не думал: это было как удар грома.

— Да, это всегда приходит как удар грома. Вы очень счастливы, Чарли?

— Боже мой, она… она любит меня!

Он уселся и еще раз повторил про себя эти слова. А я смотрел на его безусое молодое лицо, на узкие плечи, привыкшие сгибаться над конторкой, и спрашивал себя, как, когда и где он любил в своих прошлых жизнях.

— Но что скажет ваша мать? — живо спросил я.

— Пусть хоть проклянет, мне все равно!

Я деликатно дал ему понять, что если и есть вещи на свете, за которые не страшно навлечь на себя проклятие, то из их числа надо исключить проклятие матери; а он все расписывал ее, как, вероятно, Адам расписывал первозданным животным величие, и нежность, и красоту Евы. При этом я случайно узнал, что она была помощницей табачного торговца, имела слабость к красивым платьям и уже успела раза четыре сказать Чарли, что ни один человек в мире еще не целовал ее.

Чарли все говорил и говорил без конца, между тем как я, отделенный от него расстоянием в тысячи лет, созерцал начало всех вещей. И теперь я понял, почему властелины жизни и смерти так заботливо закрыли за нами двери воспоминаний. Они сделали это для того, чтобы мы не могли вспомнить наших первых, самых восхитительных увлечений. Если бы они этого не сделали, наш мир за какие-нибудь сто лет остался бы без обитателей.

— Ну а что же вы скажете еще относительно этой галеры? — спросил я еще более веселым тоном, когда разговор на минутку прервался.

Чарли взглянул на меня так, как будто слова мои задели его.

— Галера? Какая там галера?.. Ради самого неба, бросьте свои шутки, дружище! Это очень серьезно. Вы не можете себе представить, как это серьезно!

Гриш Чондер был прав. Чарли был одержим любовью женщины, которая убивает воспоминания, и чудеснейшая в мире история никогда не была написана.

В лесах Индии

Из всех колес государственной службы, которые вращаются индийским правительством, нет ни одного более важного, чем колесо лесного департамента. Древонасаждение целой Индии находится «в его руках» или, вернее сказать, будет находиться, когда у правительства окажутся нужные для этого деньги. Служащие этого департамента ведут постоянную борьбу с сыпучими песками и ползучими дюнами; они огораживают их изгородями с боков, плотинами спереди и снизу доверху скрепляют их ползучими растениями и переплетенными между собой сосновыми ветвями, как это принято в Нанси. Служащие лесного департамента ответственны за каждый ствол в государственных лесах Гималайских гор и за каждую рытвину и угрюмого вида овраги, образовавшиеся от действия муссонов на их обнаженных склонах; они становятся для них как бы ртом, громко кричащим о результатах недосмотра. Они производят многочисленные пересадки чужеземных пород деревьев и заботливо выращивают смолистые деревья, которые уничтожают лихорадку оросительных каналов. В равнинах же их главной обязанностью является присмотр за тем, чтобы линия лесов, предназначенных для вырубки, содержалась в порядке, так чтобы с наступлением засухи, когда скот начнет голодать, можно было открыть ее для деревенских стад и дать возможность каждому запастись хворостом. Они же рубят деревья и складывают в кучи дрова вдоль линий железной дороги там, где не используют уголь; доходы со своих плантаций они вычисляют с точностью до тысячных долей; они являются в одно и то же время докторами и повивальными бабками огромных тиковых лесов Верхней Бирмы, каучуковых деревьев восточных джунглей и чернильных орешков юга; но они всегда стеснены в средствах. Как только служащий лесного департамента очутился по какому-нибудь делу вне сферы проезжих дорог и правильно расположенных станций, он приобретает познания не только в области лесоводства: он учится понимать народ и политику джунглей; он встречается с тигром, медведем, леопардом и дикой собакой не раз и не два раза в день после облав, а постоянно, на каждом шагу при исполнении им своих обязанностей. Он проводит много времени в седле или в палатке — как друг вновь посаженных деревьев, товарищ грубых лесных сторожей и волосатых объездчиков, до тех пор, пока леса, предмет его заботы, не наложат на него свой отпечаток; и тогда он перестанет напевать веселые французские песенки, которым он научился в Нанси, и станет молчаливым среди молчаливой лесной чащи.

Гисборн служил уже четыре года в лесном департаменте. Сначала он безмерно увлекся своим делом, так как благодаря ему он проводил много времени верхом и на открытом воздухе и был облечен властью. Но затем он бешено возненавидел его и охотно отдал бы год жизни за месяц общества, которое могла ему дать Индия. Когда же прошел и этот кризис, леса снова завладели им, и он был рад, что мог служить им: расширять и углублять линии вырубок, наблюдать за появлением зеленой дымки молодых плантаций на фоне старой зелени, прочищать засорившийся ручей, подмечать начало последней борьбы леса с наступающей на него травой, когда он терял силы и погибал, чтобы вовремя прийти ему на помощь. В какой-нибудь тихий день трава эта будет предана сожжению, и сотни животных, устроивших в ней свои жилища, будут изгнаны из нее бледным пламенем в час, когда солнце стоит высоко на небе. Потом будущий лес выглянет из почерневшей земли ровным рядом молодых отпрысков, и Гисборн, наблюдая за их ростом, будет испытывать радость.

Его бунгало — белый домик из двух комнат под соломенной крышей — находился на одном конце большого леса, называемого по-индийски рух. Он и не думал устраивать себе сад, потому что лес подходил к самой двери его дома, и, сойдя со своей веранды, он попадал в самую гущу его.

Абдул Гафур, его жирный слуга-магометанин, заботился о его питании, когда он бывал дома, а остальное время проводил в болтовне с небольшой кучкой туземных слуг, которые жили в своих хижинах позади бунгало. Тут были два грума, повар, водонос и дворник. Гисборн сам чистил свои ружья, а собак он не держал. Собаки спугивали дичь, а лесничему нравилось наблюдать за тем, куда подданные его королевства ходят на водопой при восходе месяца, нравилось знать, где они едят перед рассветом и где отдыхают в летнюю жару.

73
{"b":"199897","o":1}