Литмир - Электронная Библиотека

48

Ее упекли в филиал дурдома при Склифе, что-то вроде предварительного заключения. Веселенький такой домик на отшибе в окружении берез и клумб с анютиными глазками. Больные гуляют, врачи. Мне не сложно было его отыскать, но по глупости, а точнее, по неразумию я приперся в семь вечера, к тому же в пятницу, то есть в максимально неприемные часы. Регистрация была закрыта. Мне повстречалась одна-единственная старуха, вся в бородавках, хромая, низкорослая, которая катила перед собой тележку с, может быть, анализами, такая прямо-таки придуманная старуха. Я спросил, как мне повидать больную. Старуха показала на закрытое окошко регистрации и вызвала лифт, но не вошла в него, а хрипло каркнула:

– Пятьсот рублей!

– У меня только двести, – признался я.

– Ладно, давай.

Мы поднялись на третий этаж. Когда дверцы лифта закрылись, старуха сказала:

– Только, чур, на меня не показывать. Если что.

– Не вопрос, – легкомысленно согласился я.

Она спросила фамилию больной, потом открыла дверь, захлопнула ее, щелкнул замок, и уволоклась вдаль по белому коридору. И тут я заметил, что на двери нет ручки. Нехорошее чувство зашевелилось у меня внутри. Поскольку бабка не сказала, где мне подождать, я так и стоял возле двери, которую невозможно открыть. Мимо ходили люди в больничных халатах, и от каждого, видимо, можно было ждать чего угодно. Я старался не встречаться ни с кем взглядом. Просто стоял, словно голый. И тут меня посетила мысль, что никто не знает, куда я сегодня отправился, и что, если такое возможно, меня легко могут задержать здесь в качестве пациента на абсолютно законных основаниях, поскольку пропуска у меня нет, я торчу здесь один, и никто нигде даже не чухнется. Все равно ж ничего не докажешь. А начнешь доказывать, никто не поверит, еще и свяжут, чего доброго. И не позвонить никому – телефона-то нету. К тому же у меня не было уверенности в том, что я и в самом деле нормальный, поскольку собственные мысли иной раз вызывали у меня недоумение. В общем, я испугался.

Наконец появилась старуха, молча завела меня в комнату с окнами в мелкую сеточку и оставила одного. То ли от жары, то ли со страху пот градом катился по моим щекам. На окнах, кстати, также отсутствовали ручки. Открылась дверь, и вошла Раиса. В ту же секунду меня пронзил стыд, о котором буду помнить всегда. У нее до самых глаз была перебинтована голова, руки кутались в рукава халата, халат не по росту, велик, отчего сама она выглядела маленькой и жалкой. А я думал о себе!

Вечный страх бесправного червяка, которого если раздавят, то походя.

Скользнув по мне взглядом, Раиса пересекла комнату и села на стул. Она сдвинула колени и уткнула в них крепко сжатые кулаки. Отвела лицо в сторону и сразу раздраженно заговорила:

– Я не понимаю, почему они меня держат. У меня на лбу царапина, а они сунули меня сюда. Не понимаю. Даже на работу не позвонила. Там не знают, что думать. Меня же уволят так. А где сейчас найдешь хорошую работу? Где вообще найдешь работу, а тем более такую хорошую? Они не понимают. Что им за дело? Мне надо позвонить хотя бы. У тебя нет телефона?

– Нет.

– Надо позвонить, чтобы меня забрали отсюда.

– Кому?

– Да кому угодно! Я две смены уже пропустила. Меня уже ищут все. Обязательно ищут уже, а я здесь. И что я тут делаю? Не понимаю. Только царапина на лбу, так я и без них могу ее вылечить. Что я, с пальмы, что ли, спустилась? Что я, не умею с зеленкой обращаться, что ль? Перекисью обработать, йодом – и перевязывать не надо. Тоже мне! Какое им дело всем?

Я подошел к ней, присел на корточки. Хотел прикоснуться к ее руке, но она отдернула руку, словно обожглась. Я не знал, что ей сказать.

– Понимаешь, Рая… все кончится скоро. Тебя это… выпишут. И все. А на работу я сам позвоню.

Тогда она повернула голову и уставила на меня рассеянный взгляд. Мне даже показалось, что она не узнает меня.

– Это я, Рая, я.

Глаза ее свелись в щелки, губы сжались и побелели, она отодвинулась и заговорила медленно, заторможенно, постепенно повышая голос:

– Это ты их вызвал. Это ты. А теперь пришел. Добренький. Вызвал – и добренький. Ишь ты! Какой добренький! Кто тебя просил? Откуда ты? Чего ты ко мне привязался? Ты мне кто? Мужик! Мужик! Добренький!

– Что ты, что ты?

– А я тебя просила? Просила? Засадил меня и пришел! Звали его! Засадил – и пришел! Добренький! Ты – мужик, мужик!! Это ты!.. ты… тебя… это ты-ы-ы… Ты. Отнял. У меня. Ребенка… девочку… моего ребенка… ребенка… девочку мою… Сволочь! Мразь!! Если не ты, она была бы со мной!! Тебя надо убить!! Убийца!! Девочка моя!! Ненавижу тебя, мужик, мужик!! Убийца!! Она была со мной! Где она?! Где она?! Я хочу к ней!! Сволочь!! Мразь!! Убирайся!! Я хочу к ней!! Куда ты ее дел?! Где она?! Я хочу к ней!! К ней!! Я хочу к ней!! Пусти меня!! Я хочу к ней!!

Перепуганный, я схватил ее бьющееся в непомерно широком халате тело и прижал к себе. Ее пальцы с обрезанными ногтями пытались расцарапать мне шею. На крики влетел молодой санитар и кинулся отрывать ее от меня. За ним вбежал еще один постарше, и вместе они принялись ломать ее, чтобы связать руки, словно овцу перед закланием. Еще мгновение – и я набросился бы на них, вырвал ее, но чья-то крепкая рука схватила меня за рукав и выдернула из комнаты в коридор. Отчаянно хромая и матерясь, старая карга доволокла меня до двери, отперла ее и выставила вон. Силы у старухи оказалось как у ведьмы.

На улице лил проливной дождь, первый за лето. Клумбы превратились в лужи, на которых среди цветов вздувались и лопались грязные пузыри. Я долго стоял под дождем и вдыхал прохладную влагу. Потом пошел к метро, прямо по лужам.

49

То, что выглядит доброй усмешкой, может обернуться резаной раной. То, что вызывает доверие, легко превращается в камень. А проблеск надежды объясним замылившим глаз внезапным порывом ветра: ничто не дается нам в законченной форме и каждый волен верить только своим чувствам.

И потом, разве можно быть частью мира, которому на тебя наплевать? Вот рука – она часть меня, и мне не плевать на то, как она себя ощущает. Вот нога, нос, ребро, язык, пенис. Все это мне дорого, потому что принадлежит моему целому. А на что мне начхать? Ага – на обрезанный ноготь, на выпавший волос, на слюну, которая сплевывается на тротуар, на вырванный зуб. Но ведь это тоже было мною, частью моей плоти. И вот – оно отринуто, безразлично выброшено, как помеха, ненужное, мусор. А что будет с мусором после – какая разница? С мусором, бывшим частью меня, мной… Что с нами происходит? Где мы? И если я – обрезанный ноготь, то почему лишен свободы, присущей отдельно взятому предмету?..

Желание выйти должно быть подкреплено пониманием откуда. Это откуда существеннее, чем куда. Выйти ведь можно и из сортира. Ум мой смутился. Я плохо мог вспомнить подробности своей жизни. Но она достала меня.

День-два почему-то быстрым шагом я бесцельно носился по нашему уродливому, бездушно ревущему, смердящему всей грязью мира городу, к тому же насмерть забитому людьми и машинами. Машины были рекой, которая несла свои воды, сама не понимая куда. А люди были людьми. И то, что они встречались на мгновение и сразу исчезали навсегда, без малейшей надежды когда-нибудь появиться вновь, и то, как дорого было видеть их радость, скуку, озабоченность, равнодушие, злобу, усталость, то есть то, что в своей совокупности разделяет искусство и жизнь, все это разнообразие мимолетных впечатлений не позволяло сердцу моему приостановиться, чтобы сменить ритм своего биения. То есть упасть на колени и выть на незримую луну. Я думал.

Я думал, что человек, видимо, перестал быть человеком. Он стал обществом, частицей общества, которое сам создал и которое в итоге подчинило себе всю его жизнь без остатка. Стремление выйти равноценно стремлению перестать жить. Этот тюремщик всегда найдет возможность привести беглеца в чувство или уничтожить его.

21
{"b":"207483","o":1}