Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Советское законодательство того времени не расценивало убийство ребенка как уголовное преступление, за совершение которого преступник приговаривался к смертной казни. Уголовный кодекс Российской Федерации 1926 года вообще не рассматривал убийство ребенка как особо тяжкое преступление. Строгость наказания по статьям от 136 до 140 зависела оттого, было ли преступление преднамеренным. Наказание варьировалось от трех лет заключения в тюрьме за «убийство по неосторожности» до максимальных десяти лет заключения: в особых случаях преднамеренного убийства, когда преступление совершено из корысти, ревности или других низменных побуждений; если преступление совершено рецидивистом или в целях сокрытия другого убийства; в случае, когда преступником оказывался опекун жертвы, использовавший последнюю в своих интересах; а также в случае, когда убийству предшествовали пытки или преступление совершилось против беременной женщины. Примечательно, что детям был посвящен особый раздел Уголовного кодекса: в статье 12 говорится, что «меры социальной защиты судебно-исправительного характера не подлежат применению к малолетним до четырнадцати лет, в отношении которых могут быть применяемы лишь меры социальной защиты медико-педагогического характера». На практике это означало, что дети младше четырнадцати лет не подлежали суду, тюремному заключению или казни, а их дела рассматривались «комсонесами» (комитетами по делам несовершеннолетних, состоящими из врача, юриста и представителя Наркомпроса), и самое большее, что им грозило, — это надзор или направление в специальные дома для «трудных детей». Подростки в возрасте от четырнадцати до шестнадцати лет тоже, как правило, подлежали «медико-педагогическим» мерам воздействия. Те же меры могли применяться и к шестнадцати-восемнадцатилетним, если суд считал это целесообразным. Статья 22 запрещала применение смертного приговора к личностям моложе восемнадцати лет{18}. Таким образом, Уголовный кодекс выделял в специальную категорию малолетних преступников, включая убийц, но не малолетних жертв преступлений.

Радикально новый подход к детскому вопросу стал осуществляться после 1917 года — это видно из декларации Троцкого: «Революция — не революция, если она не проявляет величайшего участия к детям: они-то и есть то будущее, во имя которого революция творится»{19}. И тем не менее убийство ребенка не всегда расценивалось как преступление особой тяжести. Так, например, в 1928 году в Нижнем Новгороде одна женщина пришла в ярость, когда подружка ее маленькой дочери назвала эту женщину «женой сумасшедшего», и нанесла девочке многочисленные ножевые раны в грудь и живот. Полученный за это приговор — год принудительного труда — соизмерим с максимальным наказанием за нелегальное религиозное воспитание ребенка, за которое в те времена также полагался год принудительных работ[21].

Однако в случае дела Морозова к убийцам не были применены обычные в таких случаях статьи 136—140 Уголовного кодекса 1926 года. Вместо этого обвиняемым предъявили пресловутую 58-ю статью — преступление против государства. Пункт 8 данной статьи включает в себя «совершение террористических актов, направленных против представителей Советской власти или деятелей революционных рабочих и крестьянских организаций, и участие в выполнении таких актов, хотя бы и лицами, не принадлежащими к контрреволюционной организации». К «террористическим актам» относились убийство, попытка убийства и нанесение серьезных телесных повреждений «представителю Советской власти» или «активисту революционной рабочей и крестьянской организации». Высшей мерой наказания по статье 58.8, так же как и по большинству пунктов этой статьи, был расстрел{20}.

Как только подозреваемых по делу Морозова привлекли к суду по статье 58.8, расследование приняло новый оборот Главным в деле теперь стал собственно обвинительный акт, а виновных выбрали еще до начала следствия. Следователи компоновали показания очевидцев для показательного суда, которого не интересовала объективность свидетельских показаний с обеих сторон: требовалось доказать, что «обвинительный акт» верен и справедлив. Другими словами, суд представлял собой ритуал, демонстрирующий государственную власть, способную уничтожить или наказать тех, кто не вписывается в строй{21}. Из всего этого следует, что материалы следствия и записи судебных заседаний, подобно многочисленным жизнеописаниям Павлика Морозова и газетным статьям, являются политическими документами.

5

Основное внимание в своей книге я уделяю разбору идеологии и мифа, не забывая при этом об их главном адресате — о собственно советских детях. Миф о Павлике неоднозначен. Он вытекает из разных, а в некоторых отношениях и противоречащих друг другу предпосылок: традиции христианского мученичества, веры в ритуальные убийства, народных волнений в связи с «большевистским насилием» — убийством детей Николая II, в ответ на которое власти должны были предъявить народу пример антибольшевистского насилия. Раскручивая этот миф на основе иррационального, советская пропаганда вела опасную игру, и последствия пропаганды этого мифа не поддавалось контролю. Это утверждение особенно справедливо, когда речь идет о детской аудитории, поведением которой легко управлять только на первый взгляд, на самом же деле оно непредсказуемо.

Советские дети росли в высшей степени политизированной культуре, однако результатом этого совсем необязательно становилось пробуждение у них интереса к политике. Пропагандируя учение о Павлике, пионерское движение и советская школа рисковали, как и при внушении любой идеи, спровоцировать реакцию, противоположную ожидаемой. Настойчивость, с которой насаждался герой, мог превратить Павлика в антигероя — простого ябедника. Восприятие Павлика как героя в значительной мере притупилось после Второй мировой войны, когда патриотическая пропаганда стала поднимать на пьедестал другого героя, молчащего даже под пыткой.

И все же, несмотря ни на что, миф о Павлике продолжал жить — как абстрактная модель высшей жертвенности, отказа от себя ради народного

блага. Люди, у которых я брала интервью в Екатеринбурге, сравнивали Павлика с Данко, героем ранней повести Максима Горького «Старуха Изергиль», который не пожалел себя ради того, чтобы вывести свой народ из темного леса, куда его загнали враги:

«И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой….Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, измученные, стали как камни…

Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям»{22}.

В свете легенды о счастье самопожертвования миф о Павлике дает нам образец ценностей, которые в течение семидесяти с лишним лет предохраняли от распада советское общество и поддерживали жизнеспособность абсолютно искусственной, лживой политической системы.

В то же время сам факт того, что беспримерный подвиг Павлика состоял в доносительстве, все же смущал даже советских патриотов. Думаю, не будет преувеличением сказать: моральная энтропия советского общества, при которой поднятые на щит идеалы утверждались посредством этически сомнительных поступков, приводивших в конечном счете к развенчанию самих идеалов, в миниатюре отображена в истории легенды о Павлике. А его следственное дело, в свою очередь, дает нам образец пристрастного, лживого советского судебного разбирательства начала 1930-х годов, обнажая один из многочисленных ножей гигантской «мясорубки» в данном случае судебную систему{23}.

вернуться

21

Перель и Любимова, 1932, с. 15 (убийство), с. 43 (религиозные наставления). Прямого сравнения двух этих дел и комментариев в книге нет. Впоследствии убийце увеличили наказание.

6
{"b":"216749","o":1}