Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Я видел его летом и осенью…» Легкая оторопь берет от этой фразы, приоткрывающей дверцу туда, где начинается индивидуальный и неповторимый мистический опыт Даниила Андреева. Данные этого опыта упорядочены, осмыслены и точно датированы: летом и осенью… Далее следует описание иноматериально- го слоя, который мы могли бы назвать одним из кругов ада, но нам дается более точное название — Агр. Принять ли его или отвергнуть? Вспомним вопросы, которые мы себе задавали: вдохновение, диалог с подсознанием, наваждение? Но если все же мистический опыт, тогда да, принять. Во всяком случае, признать, что панорама «обителей в доме Отца» открывается грандиозная, ведь Агр для нас — только начало…

О земном предвестии встречи с Блоком мне рассказывала Алла Александровна, по словам же Виктора Михайловича, услышанным мною тогда, во время нашего разговора, в юношеском облике Даниила проскальзывало нечто послеблоковское, отвлеченное, туманное, книжно — романтическое. Проскальзывало, витало, сквозило — можно подбирать любые определения, выражающие неуловимую суть того, что кажется таким неподвижным, застывшим, остановившимся на фотографиях.

На фотографиях он слишком красив, отчасти даже театрален, похож на маститого актера, избалованного успехом у публики, у дам: фотограф намеренно выбирал ракурс. Особенно этот его белый отложной воротничок — ну просто богема! Если бы не октябрьский переворот, то к фигурам двух поэтов из рассказа Бориса Зайцева «Улица Св. Николая» (об Арбате) — поэта золотовласого и поэта бирюзовоглазого можно было бы добавить и поэта с откинутыми назад длинными волосами, красиво очерченным ртом, ямочкой на подбородке, высоким лбом и ястребиным носом.

Да, слишком, слишком, но это именно ракурс, положение для съемки, удачно выбранное фотографом. В жизни же эти черты менялись до неузнаваемости, и оказывалось, что перед нами не театрально — краси- вый персонаж дореволюционного Арбата — улицы Св. Николая! — не представитель романтической богемы, играющий в мистику, а совсем иная фигура. И белому отложному воротничку суждено превратиться в наглухо застегнутый ворот — гимнастерки, тюремного халата, простой рубашки в клеточку и пиджака покроя москвошвея.

Если бы не… но он все‑таки свершился, октябрьский переворот: «Выходи, беднота, тьма, голь и ни- щество, подымай голос, нынче твой день». Суждено и ему превратиться из наивного мечтателя и поэта предреволюционной поры в сурового мистика и духовидца сталинских лет, эпохи обысков и арестов, окошек для передач и длинных описей конфискованных вещей. Это уже не игра… какой уж тут белый… отложной… фотограф с камерой исчез, и получилось не как в жизни, а получилась — сама жизнь.

Да, на последних фотографиях он живой, узнаваемый — такой же, как в рассказах Виктора Михайловича. Его рассказы — не только о юности, о том, как ходили друг к другу, один в Малый Левшинский, а другой в Трубниковский, но и о том, как им было мучительно тяжко друг без друга и близких им людей. Как арестовали одного, потом — другого, как будили ночью, допрашивали, угрожали, выколачивали палкой, вытягивали щипцами признание.

Разбудить и увести узника из камеры ночью почти наверняка означало — на расстрел, и вот что особен но запомнилось из рассказов: этот ночной тюремный, леденящий страх… Да, ночью один из них слышит шаги надзирателей по коридору, слышит, как поворачивается в замке ключ, открывается дверь, входят, и — шепчет, вжимаясь затылком в стенку: «Господи, помилуй!» Маленький, беззащитный, над ним громада Лубянки… Не в это ли время сулили другому: «Вы еще не знаете… специальным ножом…» И справа, слева, под ногами, над головой та же громада…

После разговора с Виктором Михайловичем я подходил к воротам Лубянки — тем самым, через которые ввозили. Самые обычные ворота, ничего особо страшного в них нет, но мне представлялся маленький человек, вжимающийся затылком в стену… и тот, другой, протягивающий палку: «Бейте!» И почему- то — по какой‑то неведомой связи, — вспоминалась строчка: «Взор ослепляют термы Камерона»…

Глава четырнадцатая

СОПРОСТРАНСТВЕННИКИ

КЕНГУРОВАЯ КУРТКА

«А домик невелик, ступеньки к крыльцу, квартира МсГТу на первом, чуть приподнятом этаже — многие старомосковские семьи избегали лестничных маршей, лифтов же Москва почти не знала.

Сразу охватывала в квартире атмосфера высокой духовности, искусства, поэзии, но не самой по себе, а связанной с русской традицией, поисками корней и истоков в народе, с тем, что можно выразить стихами Белого: «Россия, Россия, Россия — Мессия грядущего дня!» Вот в чем рос и чем всепоглощающе жил и дышал Даниил Андреев».

Этот‑то дом я наконец, после долгих блужданий и расспросов Аллы Александровны, и нашел, распознал, извлек из глубины дней, к этому дому и привела меня встреча с писателем Вадимом Андреевичем Сафоновым, — точнее, он сам привел. Взял за руку и привел, показал — сузил границы до некоего крошечного пятачка, прямоугольника, зыбко обозначенного в пространстве. Не справа, не слева, а здесь, на этом месте стоял. И ступеньки были, и подклет, а главное… «Я любил самый воздух квартиры Добровых. Часто заходил, несколько раз ночевал — после моей женитьбы у нас с женой, и ныне моей спутницей и другом, не было московской «жилплощади» мы три года прожили в Загорске, за 70 верст, я тепло вспоминаю это время, одно из самых счастливых, при всей скудности, иной раз на грани полной и совершенной бедности, в чем вовсе не виделось главного» (из книги Вадима Сафонова «Дом в меловых полях»).

Да, главное не в бедности, а в том самом воздухе, коим дышали и сам Вадим Андреевич, и его жена, спутница и друг Валентина Гурьевна, — с ней мне тоже довелось встретиться — и Даниил Андреев, соученик, однокашник, сокурсник Вадима Сафонова по Высшим литературным курсам.

Курсы находились в «Доме Герцена» на Тверском бульваре — том самом доме, где сейчас Литературный институт и где я когда‑то преподавал, вел семинар прозы вместе с Андреем Битовым. Впрочем, можно и здесь несколько сузить границы, — разумеется, с помощью того же Вадима Андреевича: «На втором этаже Дома была их колыбель». На первом — писательский ресторан, известный по Булгакову, где бесчинствовали Коровьев и Бегемот, а вот на втором — курсы, но ведь и я на втором, — значит, в самой колыбели. Каждый вторник (день творческих семи — наров) я сюда приходил, и этот коридор с закоулками и множеством дверей, эти комнаты и лестницы знакомы мне так же, как некогда были знакомы Даниилу Леонидовичу, Даниилу, Дане — имя, более всего отвечавшее его тогдашнему облику. Не ветхозаветное: Даниил, не православно — мученическое: Даниил Заточник, а дружески — семейное — Даня, добродушный, беспечный, немного ветреный, хотя и углубленный в себя, прячущий ото всех некую тайну своего внутреннего мира воспитанник Добровых, мечтатель, любитель одиноких прогулок, молодой поэт, посещающий литературные курсы.

Курсы, которые находились здесь: вновь эта магия места и вновь этот обманчивый и непреодолимый соблазн: если устранить разделяющие нас годы, то мы совпадаем. Пусть мы не современники, но мы как бы рядом — сопространственники, да не смутит читателя столь необычное слово. Сопространственники, быть может, ближе друг другу, чем современники, они свободнее в выборе. Допустим, я не преподавал бы здесь, а учился в те же годы, что и Даниил Леонидович, — я вынужден был бы сталкиваться с совершенно чуждыми мне людьми. Вон их сколько было, описанных в воспоминаниях Вадима Андреевича, всяких там Приблудных, Рукавишниковых, Хориковых! Басили, гудели, рыкали, раскатисто смеялись — Даниила Андреева за ними и не разглядеть! Но я не учился тогда, а преподавал уже гораздо позже и поэтому из толпы выбираю именно его. И это совпадение в пространстве мне кажется удивительным, почти символическим: он поднимался по этим лестницам, блуждал по этим коридорам, теряясь в закоулках, смотрел в эти окна с по — московски милыми двойными форточками, сидел на этих широких подоконниках, — может быть, курил, а в этих комнатах читал стихи.

15
{"b":"241549","o":1}