Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ирина чувствует себя внутренне взбешенной: какой негодяй! Она полна презрения к этому ничтожеству, доносчику, сексоту, но вслух не высказывает его. Бегающие глазки Венечки только и ждут, подталкивают, провоцируют: выскажи, выскажи, как ты меня презираешь и ненавидишь, и моя власть над тобой только усилится, ты уже не вывернешься, не спасешься. Ирина молчит. Затем спокойно, сухо и твердо, откинув золотистые волосы, просит дать ей время подумать. Венечка — сама любезность, само великодушие — конечно же дарует ей отсрочку. Думайте, Ирина Федоровна, сколько вам понадобится, решай те, только не слишком морщиньте ваш лобик и будьте уверены: мы со своей стороны даем полную гарантию. У нас свои понятия о порядочности (мы хоть и воры, но честные), и мы вас заверяем, что до вашего решения не предпримем никаких действий. Не поддадимся искушению, так сказать…

Даже если рука захочет, мы себя за руку — цоп! Не шали!

По дороге домой Ирина перебирает в уме всех, кого назвал Венечка, и обнаруживает в этом перечне спасительный пропуск. Это кажется невероятным, похожим на чудо, но по каким‑то неведомым причинам Венечка упустил Василия Михеевича Бутягина, историка и библиотекаря, одного из их группы. То ли недосмотрел, недоглядел, то ли она последнее время редко с ним встречалась, но это — шанс. Единственный шанс на спасение. Ирина звонит Бутягину в библиотеку и просит срочно приехать. Голос в трубке, спокойный, чуть приглушенный, не допускает возражений, и Василий Михеевич, отложив все дела, за- полошно спешит на Якиманку. Вот он, запыхавшийся, взмокший, уже в ее комнате. Уф, дайте отдышаться. Вытирает платком покатый лоб. Что случилось?

В подробностях ничего не объясняя (нет времени, дорога каждая минута), Ирина лишь сообщает, что их выследили, им грозит арест, и передает ему компрометирующие записи, бумаги, документы. Спрячьте! По счастливому стечению обстоятельств о вас им ничего не известно.

Бутягин, необыкновенно серьезный, взволнованный, преисполненный сознания значимости своей роли (он чувствует в себе нечто героическое), все уносит в портфеле. Крадучись спускается по лестнице вниз. Толкает дверь. Возле дома Глинских прохаживается некто, безучастно поглядывая по сторонам.

Когда Василий Михеевич шел сюда, никого не было, и вот на тебе. Неужели слежка? Бутягин вдруг похолодел (героическое с него сразу сошло), половина лица онемела, показалось, что галстук сдавил шею, не хватает воздуха. И рука с портфелем — не своя. Сейчас остановят. Что сказать? Портфель. Выронить, бросить? Отшвырнуть ногой?

Он все‑таки чудовищным усилием воли заставил себя успокоиться. Неторопливо, степенной походкой (приятный вечерок, мол, прогуливаемся) направился к Крымскому Валу. Внезапно нахлынула толпа, Василия Михеевича обступили, чубатые лбы, начищенные мелом тапочки и блузки со шнуровкой, — дружина ОСОАВИАХИМа. И тут он крутанулся, метнулся, юркнул куда‑то, пригнув голову, и — неслыханная удача! — оторвался от слежки, исчез, пропал, канул.

Глава тридцать шестая

АРЕСТ

Однако беду на Глинских навел, накликал не Венечка Лестовский, и Василий Михеевич напрасно радовался, ликовал, оторвавшись от слежки. Удар обрушился с другой стороны, и обрушился он на Леонида Федоровича, — вернее, Леонид Федорович сам подставил посеребренную сединами голову…

Продолжались показательные судебные процессы над врагами народа, и газеты печатали их подробные протоколы. По утрам, развернув «Правду» или «Известия», можно было прочесть о том, что разоблачены новые наймиты, двурушники и предатели, которые сами подробно рассказывают о своих злодеяниях.

Вот вам, пожалуйста, подробная стенограмма. И никому было невдомек, что измученных, истерзанных ночными допросами и пытками, запуганных угрозами, обманутых ложными посулами людей заставляли признаваться, выбивали признания в несовершенных преступлениях: заговорах с целью свержения строя, подготовке диверсий и покушений, сотрудничестве с иностранными разведками и проч., проч.

И существовала иезуитская процедура, повязывавшая всех остальных кровью невинных жертв, — процедура всенародного вынесения приговора.

На заводах, на фабриках, в институтах, академиях, учреждениях и конторах собирали всех в актовом зале; на сцене за столом, под кумачовыми лозунгами и портретами вождей восседал президиум. Зачитывали протокол очередного судебного заседания, а затем кто‑то заранее назначенный, передовой и идейный, почтенный и мудрый или, наоборот, молодой и горячий, выходил на трибуну и взволнованно, с искренним негодованием и даже благородной истерин- кой в голосе требовал смертной казни для врагов народа, двурушников и наймитов.

Слышался гул одобрения, поднимался лес рук: в зале все послушно голосовали. Большинство, нечувствительное к людским страданиям, было уверено, что все именно так, как пишут в газетах: виновные же сами признались. Другие — их было гораздо меньше — смутно чувствовали, что участвуют в чудовищной инсценировке, кровавом спектакле, но старались глубоко не вникать в смысл происходящего, поскорее проголосовать и забыть, думая: «Если я не проголосую, ничего не изменится, никого это не спасет, так зачем же?..»

Сидевшие в президиуме (так и хочется сказать — паханы) и подсаженные в зал (наводка) внимательно наблюдали, а не найдется ли кто‑нибудь не проголосовавший, отщепенец, затаившийся враг. Всем было ясно, что несчастный, не поднявший руку, обречен, его ничто не спасет. Сразу в зале, может быть, и не подойдут, прилюдно не арестуют, но ночью за ним придут, поднимут с постели, велят доставать чемоданчик со сменой белья и куском мыла. А во дворе поджидает, косит глазом черный ворон, вернее не ворон — воронок…

И тем не менее Леонид Федорович не поднял руку.

Все было как обычно: собрали в зале, зачитали протокол, заранее назначенный вышел на трибуну и с истеричным надрывом в голосе потребовал. Поднялся лес рук, и только Леонид Федорович не проголосовал. Сидевшие рядом с удивлением и тревогой на него поглядывали, кто‑то, наклонившись к уху, прошептал: что же он медлит? Кто‑то сзади толкнул в плечо: одумайся, дурья башка. Кто‑то впереди, обернувшись, с мучительным состраданием на него посмотрел: господи, на что ты себя обрекаешь!..

А сам Леонид Федорович с усмешкой спросил себя: может, правда этак воровато, — так сказать, для проформы, — поднять руку? Поднять и сразу — дерг! — опустить? Это сочли бы достаточным, никто не потребовал бы от него большего. Но он знал, что это значит — быть повязанным кровью невинных, какие это повлечет за собой последствия, — если не здесь, в этой жизни, то там, за ее чертой. И он не поднял: был тверд в своем решении. В президиуме это заметили, переглянулись, крайний встал и вышел. Явно спешил сообщить куда следует. Даже не стали спрашивать, есть ли кто‑нибудь против, вносить в протокол голосования, портить картину. Все и так ясно: единогласно! Его же участь была решена, он сам подписал себе приговор.

Вернувшись домой с собрания, Леонид Федорович остановился в дверях, упираясь в дверной косяк, такой большой, широкий и словно бы уже нездешний, бесплотный, сквозящий на свету, выпадающий в иное измерение. Сказал Ирине, чтобы она была готова: ночью его арестуют. Не проголосовал? Не проголосовал. После этого заперся в комнате, надолго затих, не отвечая на ее стук. Стоя у двери, Ирина попробовала сосредоточиться, собраться с мыслями, за что‑то взяться, что‑то сделать, но вдруг почувствовала, как она жалка и слаба. Ультиматум Венечки, все события этого дня совершенно ее подкосили, и не было сил ни на что — только на слезный скулеж, бабьи стоны и жалобы.

Кому позвонить, кого позвать, попросить приехать? Нет, только не Адриана: этот человек для нее все, в нем смысл и цель ее жизни, ее радость, боль, мука. Адриана нельзя ни о чем просить, требовать от него нечто дополнительное к тому, что он просто был, существовал, нельзя вовлекать его в какие‑то житейские ситуации, обстоятельства, пусть даже такие трагические, как грозящий брату ночной арест. Адриан выше всего этого, он над этим, хотя, конечно, он бы приехал, примчался и был рядом с ней. Но нет, она никогда ему не позвонит, не позовет, не попросит. Никогда!

43
{"b":"241549","o":1}