Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Наша жизнь как-то вошла сама собой в определенные рамки.

Кухарка вставала раньше всех и шла за провизией. Квартира наша считалась весьма богатой, барин на свою содержанку не жалел денег, сообразно с этим и продукты приходилось закупать не какие-нибудь залежавшиеся, а высокой марки. В первые дни встречались затруднения во многих отделах хозяйственного обихода; незнание разных частей мяса и иных предметов вынуждало меня осторожно выжидать в лавке, прислушиваясь к заказам солидных поварих и поваров, покупавших деликатессы, и к их толкам — у кого лучше найти, дешевле, дороже и т. д. Через неделю весь курс кухарских плутен был пройден мною с успехом. Оказалось, если ежемесячный забор достигал ста рублей, лавочник платил не меньше пяти рублей ежемесячно же забиравшему провизию. Наш суточный забор часто превышал 5–10 р. Вся прислуга нашей лестницы, всегда все знавшая по части объегоривания своих господ, с завистью и с некоторой дозой уважения относилась не ко мне, конечно, а к моему доходному месту. Груня (дверь против двери нашей кухни) — горничная и кухарка двух холостых присяжных поверенных, настойчиво просила передать ей, когда надумаю уйти, такое доходное местечко.

— Мои господа что! Шантрапа! Мяса берут всего по 11/3 ф., которым норовят кормиться два дня. Смотрят, как бы не украла у них, да чего тут украдешь-то? — жаловалась Груня. После утренних закупок из магазинов мы расходились по домам, обогащенные точнейшими сведениями про господ не одной лестницы нашего дома, но и соседних жильцов. Раз как-то в холодный день в мясной лавке обратил общее внимание раньше невиданный там субъект, наружности не весьма порядочной. С этого времени его визиты участились, но к нашему дому его интереса совсем не было заметно. Одна прислуга, жившая по линии улицы Жуковского, выразилась, указывая на незнакомца, совсем просто: — «Это сыщик. На панели, вишь, в непогоду стоять-то неудобно, ну, он и норовит переждать в лавке. Он тут за Грунькиными господами следит». Это случайное обнаружение цели сыщиковских наблюдений успокоило нас.[47] Довольно часто при возвращении с покупками домой я встречала на черной лестнице Афанасия, чистящего юбки и камзолы спящих еще господ, а в кухне кипел уже им поставленный самовар. В этот ранний час охотно к нам на кухню заглядывал старший дворник со свежими новостями, а главным образом, попить чаю или кофе, в чем, конечно, он почти никогда не ошибался. Афанасий охотно, весело подставлял ему стул и чашку кофе. Шла Японская война. Афанасий накупил множество лубочных патриотических картин, оклеив ими все кухонные стены. Старший дворник, указывая как-то на одну картину, где японца избивал казак нагайкой, заметил: «Кого они обманывают этим?» — «Но мы побьем, поколотим, беспременно одолеем!» — вдруг свирепо выпалил Афанасий. — «Оставь фигурять, кому одолевать-то?» — возразил мрачно дворник.

С двенадцати до обеда квартира пустела, расходились по делам. Кто шел на свидание с другими работниками, кто для показной видимости уходил куда-нибудь. Часто, не дожидаясь опоздавших хозяев наших, вдвоем с Афанасием мы обедали на кухне, и в эти часы он много рассказывал о своей прошлой жизни, о студенческих годах и погибших друзьях. Не помнится, чтобы он дурно отзывался о ком-нибудь из своих товарищей. Особенно радостно вспоминал он о каком-то старом уфимском друге-наставнике (Дело идет, по всей вероятности, о В. В. Леонович[48].) и о «бабушке» (Брешковская Екатерина Константиновна[49].).

Из-за последней у него вышла серьезная неприятность с отцом, едва не окончившаяся полным разрывом. Когда уводили арестованного Егора в тюрьму, отец, указывая на висевший портрет «бабушки», сказал: «Вот кто виноват, а вы его арестуете». Воспоминание об этом причиняло Афанасию большие страдания. Он любил пылко и страстно своих родителей: когда он начинал рассказывать о них, то весь изменялся: голос становился таким нежным, приглушенным, без резких нот, музыкальным; глаза подергивались задумчивою грустью; все лицо трепетало и чуть-чуть мягко улыбалось. — «А мама моя добрая, добрая и кроткая». И снова, уже перейдя на другой предмет разговора, он вновь возвращался к матери (Эти чувства ярко выражены в его письмах к матери из Акатуйской тюрьмы, изданных отдельной книжкой Издательством Политкаторжан[50].).

Все, казалось, в нем было полно большой и горячей привязанности к ней. Для него тогда порвалась уже почти окончательно нить, связывавшая его с ними, и вновь обнять их никакой надежды не было больше. Раньше, будучи в Питере, исполняя роль извозчика, он иногда стаивал у Знаменской гостиницы. — «Раз у подъезда жду седока, — рассказывал Афанасий, — вдруг вижу из парадной выходит… мой отец… Удар кнута, и я мчался в другую сторону, сам не зная куда. Не думаю, чтобы отец узнал меня».

Проводив в театр господ, вечером Афанасий шел к швейцару на разведки с бутылкой пива и уворованными якобы барскими папиросами. Швейцар наш был до фанатичности набожен. Все стены конуры его под лестницей сплошь украшались образами, образочками, крестами, святыми картинами, перед ликами которых лился разноцветный лампадный свет. И говорил швейцар много на религиозные темы, что, однако, нисколько не мешало ему иметь двух жен: одну для города, другую для деревни, с изрядным количеством детворы от каждой; а деревенская, как это полагалось в большинстве случаев, предоставлялась им, при том, своей собственной участи. Из этих экскурсий Афанасий возвращался переполненный «всякие скверны». Он отплевывался и с отвращением мотал головой, отказываясь передавать отзывы и суждения швейцара купно с дворником о жильцах дома. «Собственно, порядочные господа во всем доме, можно сказать, одни твои господа, остальное все сволочь, шулера и шантрапа», — говорили они, не обнаруживая при этом ни малейшего намека на какую-либо подозрительность. После обеда в праздничные дни мы, прислуга, вместе выходили за ворота постоять зеваками. Даже мой возраст не удерживал швейцара или дворника от похабного разговора, что заставляло подальше отходить от их компании, ссылаясь на свои годы и греховность слушать такие скверные речи.

— Никогда, — говорил Афанасий, — я не слыхивал столько похабства, как за время общения с набожным швейцаром.[51]

Глава V

И. Пл. Каляев («Поэт»)

В первые же дни по организации квартиры, «барыня» предложила сходить повидаться с одним из нашей группы, с Иваном Платоновичем Каляевым, известным среди всех работников под кличкой «Поэт». Решительно все относились к нему с самым дружеским расположением и неподдельной, искренней любовью.

Мы шли с Дорой Бриллиант по Владимирской улице в направлении Технологического института. — «Вот поэт, — указывая глазами вперед, сказала барыня, — посмотрите на него всего».

К нам навстречу двигалась фигура торговца-папиросника, с лотком на ремне через плечо. Заметно было, что тяжесть товара сильно давила ему плечи, он несколько горбился, медленно подаваясь к нам. Большой белый фартук закрывал его грудь и опоясывал пиджак, прикрывая, таким образом, его рваную одежду. Вытертый картузишко и стоптанные сапоги дополняли его костюм, как у всех мелких уличных разносных торговцев. Даже набившие руку филеры не могли бы его признать за переодетого интеллигента. И, однако, его молодое, задумчивое, как бы дымкой подернутое, лицо немного разнило «поэта» от заурядного папиросника. Заметив наше приближение и видимое намерение остановиться, он весь выпрямился и засветился такой детски чистой лаской, лучистые серые большие глаза загорелись радостным и приветливым огнем. Но кругом сновали люди. Иван Платонович быстро овладел своим настроением, приняв повадку профессионала-торговца. Послышались приглашения купить самые лучшие папиросы, кошельки и пр., с этими возгласами он приблизился к нам, развернув весь свой красиво уложенный товар. Торгуясь и рекомендуя купить один предмет за другим, он тут же в промежутках сообщал нужные для других работников результаты наблюдений, тщательно им проверенных, или точно замеченных отклонений от раньше виденных.

вернуться

47

По доносу (ложному) Азефа на жившего в этой квартире пом. прис. пов. Трандафилова за домом № 35 по Жуковской ул. было поставлено секретное наблюдение. Это один из трюков Азефа, о цели которого можно лишь догадываться. Он или хотел спугнуть конспиративную квартиру или, в случае ее провала, иметь в руках козырь, что он уже указал на этот дом.

вернуться

48

Леонович Василий Викторович (1875 — после 1928) — видный деятель партии социалистов-революционеров, одно время член ее ЦК.

вернуться

49

Брешко-Брешковская Екатерина Константиновна (1844–1934) — участница народнического движения 1870-х годов, судилась на «процессе 193-х» (1877–1878); один из лидеров ПСР, страстная пропагандистка террора. Получила прознище «бабушка русской ренолюции».

вернуться

50

Имеется в виду книга «Письма Егора Соэонова к родным (1895–1910)». М., 1925.

вернуться

51

Для полноты прекрасного духовного образа, нежной любви к товарищам нашего «Афанасия» я привожу письмо его, написанное им мне в 1906 г., когда его, после суда а Шлиссельбурга, пересылали в далекий Акатуй.

«Дорогая, незабвенная наша тетушка!

Я так счастлив, что могу приветствовать Вас. Мне все время, еще в нашей могиле, хотелось обнять Вас крепко и выразить Вам, хотя задним числом, чувства любви и глубокого уважения к Вам, волновавшие меня.

Мне было всегда тяжело вспоминать, что Вы, на основании некоторых эксцессов с моей стороны или, лучше, со стороны моего дурного нрава, быть может, остались при неверном представлении относительно моих чувств к Вам. Мне хотелось целовать Ваши руки, поклониться Вам, что я теперь и делаю… Но будет об этом. Я так рад, что могу писать Вам с уверенностью, что мое письмо дойдет по назначению.

Дорогая! Когда я оглядываюсь назад, на это бранное поле, усеянное головами тех, кто был дорог бесконечно, за кого тысячу раз готов был бы умереть, с кем неразрывно и тесно связывали самые святые чувства, ах, я не могу назвать этого подходящим именем, — тоска гнетет меня; мне кажется тогда, что я жил какою-то особенною, прекрасною жизнью, среди людей, которые странно непохожи на других людей: озаренные сиянием, они в моих глазах вырастают в гигантов. Хочется преклоняться перед ними. Странно, что я жил с ними, видел и осязал их и, хотя любил их, но о моих чувствах и отношениях к ним, этим людям, было слишком много человеческого, низкого. И когда я вспоминаю об этих прекрасных образах — увы! уже образах — меня охватывает смертная тоска; сам я начинаю казаться выходцем с того света, чуждым действительности, и завидую мертвецам.

Дорогая, простите за эти строки; я уверен, что Ваше сердце поймет, какими чувствами они продиктованы. Я хорошо помню: „умереть за убеждения — значит звать на борьбу“, и моя тоска по погибшим претворяется в жгучее чувство мести их палачам и в жажду борьбы, — борьбы против ужасных условий, которые обрекают на гибель прекрасное, доброе, борьбы за идеалы, во имя которых они сложили головы, озаренные сиянием этих идеалов.

Дорогая, глубокоуважаемая! Я теперь узнал, кто Вы, знаю Ваше прошлое и с тем большим чувством уважения преклоняюсь перед Вашим прекрасным образом. Буду верить, что когда настанет же ланное время свободы, я окажусь достойным Вашего объятия и до стойно назовусь Вашим сыном. Желаю Вам сил и здоровья с тем, чтоб Вы дожили до победы тех идеалов, на служение которым от дана была вся Ваша жизнь.

Победа близка! До свиданья же, дорогая, незабвенная тетушка

— глубоко уважающий и любящий Вас Афанасий»

15
{"b":"242121","o":1}