Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

— Вот что, Ганс Бруне, — сказал Шая, — в Германию, домой, вам уже не вернуться. Во всяком случае, пока не произойдет в Германии революция, если, конечно, таковая предполагается…

— Йя, йя, йяволь! — закивал Ганс Бруне.

— Сегодня вы, Ганс Бруне, переночуете у меня, здесь…

— О, данке зер, данке зер, либер коллеге!

— А завтра… завтра вы уйдете в лес. В лес, понимаете, Ганс Бруне?

— Йя, йя, йяволь, — закивал Ганс Бруне.

— В лес. К тем, кто собирает силы, чтобы драться против гетмана и немецкой оккупационной армии. Понимаете, коллега Ганс Бруне?

Ганс Бруне снова закивал. Как же! «Разбойники» Шиллера. Карл Моор! Он понимал!

Подписал народный человек

Парчевский ехал верхом впереди.

Лошадь шла спокойной рысью, кожа седла поскрипывала, амуниция ритмично бренчала, на выбоинах шашка побрякивала о шпору. Десять казаков его сотни, по двое в ряд, трусили за ним. А позади, в желтой рессорной бричке, тряслись два агитатора от «просвиты» курсистка Антонина Полубатченко и конторщик Максим Головатько. Головатько — как представитель «украинского национального движения на железной дороге», Полубатченко — «движения украинской национальной молодежи».

Они переехали плотину и затарахтели дорогой к селу. Уже вздымались вокруг белой с зеленым куполом колокольни быдловские сады. Вишняки порыжели, светились желтым листом тополи, краснели клены, только акации стояли еще зеленые. Шел октябрь.

Конь Парчевского всхрапнул и повел ухом, — он чуть замедлил шаг. Парчевский поднял голову и потянул носом воздух. Встречный, западный, повеявший от села ветерок кинул в лицо запах гари. И сразу стало видно, что листья в ближних к дороге садах не зеленые, не желтые и не красные. Они повяли, почернели и свисали с ветвей мятыми, съежившимися лохмотьями. Некоторые деревья стояли и совсем голые.

Они въехали в село и сразу же — справа и слева — увидели сгоревшие хаты, овины и черную, обожженную траву.

Парчевский осадил коня, и весь кортеж за ним остановился. Там и сям на пожарищах, где стояли раньше хаты, среди обгорелых балок и почерневших глиняных стен, толкались согбенные фигуры с лопатами и вилами. Они вяло разгребали пепелища, что-то разыскивая там и подбирая. Какой-то дядько тащил из-под кучи угля обгорелое корыто, старая женщина отряхивала уцелевший обрывок рядна, молодица с грудным ребенком на руках, рылась в пепле у разваленной печи. На печи, над отдушиной, был нарисован охрой и синькой калиновый цвет и рядом петушок. Подальше несколько ребят собирали в ведро черепки и жестянки.

У одного пожарища стояла кучка мужчин и женщин. Парчевский остановил коня вплотную возле них, но никто не шевельнулся, не посмотрел в его сторону. Люди стояли молча, сгорбившись, уставясь угрюмым взглядом в пепелище.

Эта хата сгорела дотла, даже стены лежали в развалинах. Вместо хаты громоздилась лишь куча угля, головешек и мусора. Только два стояка возвышались над черной кучей: один совсем целый, чуть покрытый копотью, второй расколотый надвое, размочаленный, как от удара снаряда.

Поверх кучи угля, лицом в пепел, в землю, разметав полы кожуха и так же широко раскинув руки, словно обняв пепелище и защищая его своим телом, лежал человек. Без шапки. Седой. Из засученных штанов торчали босые ступни.

— Кто это? — спросил Парчевский.

Ему не ответили.

Застывшие пальцы человека глубоко зарылись в пепел и прах. И был он недвижим, только ветерок перебирал белые волоски на затылке.

— Кто? — еще раз спросил Парчевский.

— Немцы… — наконец равнодушно, опустошенным голосом ответил кто-то. — Австрияки…

— Я спрашиваю, кто это лежит?

И снова ответ пришел только после долгой паузы:

— А Юшек… Панкратий…

— Убивается?

— Помер.

Конь стриг ушами и раздувал ноздри. Нетерпеливо переступал он с ноги на ногу. Казаки стояли позади полукругом, и лошади их стучали копытами по черной выбитой земле. Бричка остановилась поодаль, на дороге.

— С чего же он помер? — спросил кто-то из казаков. — Замордовали аль угорел?

— Зачем угорел? — ответил кто-то все так же тихо, так же опустошенно. — С горя помер…

Парчевский тронул коня и двинулся дальше. Казаки и бричка следовали за ним шагом.

Выгорел весь конец села от большака до церкви. В двух или трех местах попадались на дороге воронки от снарядов, и их приходилось объезжать. На улице и во дворах людей не было видно — кое-где в слепенькие оконца выглядывали и сразу же прятались женские лица. Убитых — мужчин, женщин и детей — насчитывалось в селе семь, раненых — одиннадцать.

У церкви ждал уже староста с несколькими степенными хозяевами. Дядьки были в свитах, с зелеными поясами поверх — ради воскресенья; в церкви недавно кончилась литургия. Еще раздавался тихий минорный звон — правилось семь панихид.

Дядьки скинули шапки, а староста, подойдя ближе, протянул Парчевскому руку.

— Со счастливым прибытием, пане-добродию, — сказал он, — со святым воскресеньицем. — Потом он полез за пазуху и вынул мятый грязный клочок серой сахарной бумаги. Он бережно разгладил его и почтительно протянул Парчевскому. — Вот, господин офицер, дозвольте представить: только-только сейчас в самой церкви со стены сняли. Вот висельники, сорвиголовы большевики, погибели на них так и нет!..

Парчевский взял бумажку, густо исписанную на одной стороне химическим карандашом — неровными, ломаными печатными буквами:

«Братья! Воля есть честь и слава за ние нужно стоять крепко. Я стою: вы подпишитесь внизу. Староста наш пьянствует, священник конокрад. Начальник Варты идет к ним влад. Ой, не пьется тее пыво, а мы будем пыть, не дамо тим вражим нимцям на вкраини жить. Ходим батько Отамане у Камъянець у недилю, та надинем вражим нимцям катулочку билу. Ни не билу, а червону, ходим погуляем та в пригоди свого батька старого згадаем (Шевченка). Подписал народный человек, 30 сентября 1918 р. Я извеняюсь, что плохо писал вночи, а огню не було, когда-нибудь напишу получше. Расписался Я ветер».

— Ужас! Ужас! Какой ужас! — простонала Антонина Полубатченко, стоя в пролетке и заглядывая через плечо Парчевского. — Вы поглядите, как он калечит наш бедный прекрасный украинский язык! Так можно сделать только с умыслом, чтобы вызвать презрение и насмешку. Я уверена, что это кто-то нарочно. Наши быдловские селяне говорят чудесным чистым языком! Это какой-то бродяга большевик!

— Да где там! — махнул рукой староста. — Наш это сучий сын, голодранец, старого Моголчука сынок: по письму видать, да и карандаш все здесь признали. Уже ходили к нему десятские — удрал, в лес куда-то подался. Этакое чертово семя! Отца сейчас сечь будем. Может, дадите ваших казаков пару — шомполом оно покрепче припечет.

Антонина Полубатченко сердито передернула плечами и отвернулась.

— Собирайте народ! — крикнул Головатько. — Сход устраивать будем!

Староста поскреб затылок и надел шапку. Дядьки сплюнули и полезли за кисетами.

— Не придут люди, — потупился староста, дергая свою черную окладистую бороду, — где ж вы видели, чтоб пришли? После такой секуции? Нет!.. А какое дело, прошу прощения, — он снова скинул шапку и поклонился, — к нашему сходу будет?

Головатько сердито топнул ногой.

— Тебе отлично известно было еще загодя! От уездного старосты еще когда прислали тебе универсал!

Староста отступил на шаг и заторопился:

— Ага! Так-так! Значит, вы, то есть, выходит, насчет того… а как же, а как же!..

— Скликай сюда народ немедленно!

Староста помялся, потом пошел было, но снова остановился. Дядьки тоже топтались на месте.

— Прошу прощения, но, — осмелился наконец староста, — но надо полагать… не придут, которые, значит, то есть голытьба… Разве что почтенные хозяева, те, известно, надо полагать… А потом те, что погорели утром… Известно — не придут…

— Зови, кто придет, — совсем вышел из себя Головатько.

Староста с дядьками поскорей метнулись прочь.

137
{"b":"258908","o":1}