Литмир - Электронная Библиотека
A
A

– У меня мало времени, – говорю я. Как неловко и топорно, я не это хотела сказать.

– Я могу сдрочить в бутылку, а ты потом зальешь, – говорит он. Не улыбается.

– Грубить необязательно, – отвечаю я. Может, он считает, что его использовали. Может, чего-то хочет от меня, какой-то эмоции, признания, что он тоже человек, не только семенное месторождение. Я делаю попытку: – Я понимаю, что тебе трудно.

Он пожимает плечами.

– Мне заплатили, – говорит он, надувшись, как подросток. Но не шевелится.

Мне заплатили, тебя завалили, рифмую я про себя. Вот, значит, как мы это сделаем. Ему не понравились блестки и макияж. Значит, будем жестко.

– Часто сюда приходишь?

– И что такая приличная девушка делает в таком месте? – отвечаю я. Мы оба улыбаемся; так-то лучше. Это знак: мы играем, ибо что еще нам делать в таких декорациях?

– В разлуке сердце нежнее. – Мы цитируем недавнее кино из прошлых времен. А тогда кино было из времен позапрошлых: такие разговоры вели задолго до нашей эпохи. Даже мама так не разговаривала – ну, при мне. Или может, так вообще никто взаправду не разговаривал, это с самого начала была выдумка. И все-таки удивительно, с какой легкостью вспоминается это избитое и фальшиво оживленное сексуальное перешучивание. Теперь я понимаю, для чего оно, для чего оно было всегда: чтобы суть твоя оставалась недоступна, защищена, закрыта.

Теперь мне грустно, мы говорим бесконечно грустно: увядшая музыка, увядшие бумажные цветы, поношенный атлас, эхо эха. Все исчезло, все невозможно. Ни с того ни с сего я начинаю плакать.

Наконец он придвигается, обхватывает меня руками, гладит по спине, обнимает вот так, утешая.

– Перестань, – говорит он. – У нас мало времени. – Обняв за плечи, он ведет меня к раскладушке, укладывает. Даже сначала отворачивает одеяло. Расстегивается, затем гладит, целует возле уха. – Никакой романтики, – говорит он. – Договорились?

Прежде это значило бы иное. Прежде это значило бы: никаких привязанностей. А ныне значит: никакой героики. Ныне значит: не рискуй ради меня, если до этого дойдет.

Вот так оно и течет. Вот так.

Я знала, такое возможно лишь единожды. Прощай, думаю я даже тогда, прощай.

Правда, грома не было, гром я сочинила. Дабы заглушить звуки, которые, к стыду своему, издавала.

И такого ничего не было. Я не помню, как это случилось; не помню точно. Остается надеяться только на домыслы: любовь всегда ощущает лишь приблизительно.

Где-то в середине я подумала о Яснораде, как она сидит в кухне. Думает: дешевка. Перед первым встречным ноги раздвинет. Дала сигарету – и готово дело.

А потом я подумала: это измена. Не само по себе, но как я откликаюсь. Знай я наверняка, что он умер, изменило бы это что-нибудь?

Хорошо бы жить без стыда. Хорошо бы жить бесстыдной. Хорошо бы жить темной. Я тогда бы не понимала, сколь я темна.

XIV. Избавление

Глава 41

Я бы хотела, чтобы эта история оказалась иной. Цивилизованнее. Показала бы меня в лучшем свете – если не счастливее, то хотя бы активнее, решительнее, и чтобы я реже отвлекалась на мелочи. Я бы хотела, чтобы история вышла не такой бесформенной. Я бы хотела, чтоб она была о любви или о внезапных откровениях, важных для человеческой жизни, или даже о закатах, птицах, грозах или снеге.

Может, в каком-то смысле она обо всем этом и есть; но столько всего путается под ногами, столько перешептываний, столько догадок о людях, столько слухов, которых не подтвердить, невысказанных слов, тайных странствий и секретности. И столько времени нужно перетерпеть – времени тяжкого, как жареная пища или густой туман; а потом вдруг эти красные моменты, будто взрывы на улицах, в остальном пристойных, почтенных и сомнамбулических.

Простите, что в этой истории столько боли. Простите, что она обрывочна, словно тело, пойманное в перекрестный обстрел или силой разодранное. Я ничего не могу поделать.

Я пыталась вставлять хорошее. Цветы, например: где бы мы были без них?

И однако мне больно рассказывать, снова рассказывать. Одного раза хватило: разве мало мне было одного раза, тогда? Но я тяну и тяну эту грустную, голодную и убогую, эту хромую и покалеченную историю, ибо я все же хочу, чтобы вы ее выслушали, как я выслушаю вас, если мне представится шанс, если мы встретимся или вы убежите, в будущем, или в раю, в тюрьме, в подполье, в местах иных. У них у всех есть нечто общее: они не здесь. Вам рассказывая что угодно, я хотя бы верю в вас, верю, что вы есть, верою оживляю вас. Я вам рассказываю историю и тем самым вызываю вас к жизни. Я рассказываю, следовательно, вы существуете.

Так что я продолжу. Я велю себе продолжать. Я подхожу к тому, что вам совсем не понравится, ибо я себя плохо вела, но я попытаюсь ничего не упустить. В конце концов, вы это пережили, и то, что осталось, вы заслужили – осталось немного, но в том числе – правда.

Значит, история.

Я возвращалась к Нику. Сама по себе, раз за разом, без ведома Яснорады. Этого не требовалось, оправданий не было. Возвращалась не ради него – исключительно ради себя. Я даже не считала, что ему отдаюсь, ибо что я могла отдать? Я не была щедра – лишь благодарна всякий раз, когда он меня впускал. Он был не обязан.

Ради этого я стала безрассудна, я по-глупому рисковала. Побыв с Командором, я шла наверх, как обычно, но затем по коридору, вниз по задней лестнице Марф и через кухню. Всякий раз от щелчка двери за спиной я едва не поворачивала назад, такой в нем был металл, будто мышеловка или револьвер, – но я не поворачивала. Пробегала несколько футов освещенного газона – прожекторы снова включили, – каждый миг ожидая, что сквозь тело мое вот-вот продерется пуля, не успеет прогреметь выстрел. Я ощупью пробиралась по темной лестнице и переводила дух у двери, и в висках грохотала кровь. Страх – мощный стимулятор. Потом я тихонько стучалась, будто нищенка. Всякий раз я ожидала, что его нет; или хуже – он скажет, что войти нельзя. Что больше не нарушит правил, и сунуть голову в петлю я его не заставлю. Или еще хуже – скажет, что я его больше не интересую. Он не говорил ничего подобного, и я считала, что это самая невероятная милость и удача на свете. Все было плохо, я же говорю.

Вот как это случается.

Он открывает дверь. Он в одной рубашке, она не заправлена в брюки, полы болтаются; в руке зубная щетка, или сигарета, или стакан с чем-нибудь. У него свои запасы – я думаю, с черного рынка. У него непременно что-то в руке, будто он живет как обычно, не ждет меня, не предвкушает. Может, он не ждет и не предвкушает. Может, у него нет понятия о будущем, а может, ему лень или страшно его представлять.

– Слишком поздно? – спрашиваю я.

Он качает головой – не поздно. К этому времени мы оба понимаем, что слишком поздно не бывает, однако я спрашиваю ритуала вежливости ради. Это дает мне иллюзию контроля, словно есть выбор, решение, которое можно принять так или иначе. Он отступает, и я прохожу мимо, и он закрывает дверь. Закрывает окно. Затем выключает свет. Мы теперь мало разговариваем – на этой стадии мало. Я уже полураздета. Беседы мы откладываем на потом.

С Командором я закрываю глаза, даже когда просто целую его на ночь. Не хочу видеть его вблизи. Но сейчас, здесь, я ни за что не закрою глаз. Пригодился бы свет – может, свеча в бутылке, отзвук колледжа, но нельзя – слишком велик риск; я довольствуюсь прожектором, его сиянием снизу, с земли, оно сочится сквозь белые занавески, такие же, как у меня. Я хочу видеть, насколько возможно увидеть, вобрать в себя, запомнить, приберечь, чтобы позднее жить образом: очертания тела, текстура плоти, отблеск пота на коже, длинное сардоническое непроницаемое лицо. Надо было жить так же с Люком, внимательнее к деталям, к родинкам и шрамам, к необычным морщинкам; я не приглядывалась, и Люк блекнет. День за днем, ночь за ночью он все дальше, а я все невернее.

52
{"b":"31590","o":1}