Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Пусть же лучше на Афон ездят поклонники сильные духом, видевшие виды на веку своем и с крепкими нервами. Им, по крайней мере легко, без всякой нравственной боли обойдется это путешествие.

Эпилог.

В первых главах нашей статьи мы сказали, что много борьбы приходится выносить на Афоне монаху, привязанному к миру, и что эта тяжкая борьба или преждевременно сводит в гроб отшельника, или, умерщвляя одну за другой все его человеческие силы, превращает его в существо отвлеченное от земли и её интересов. Трудна эта борьба, но она имеет особенный религиозный смысл: волей или неволей произнося клятву, монах силится исполнить ее, дабы получить после смерти вечное блаженство, обещанное ему за строгое исполнение этой клятвы. Мрачная обстановка его жизни монашеской и невозможность удовлетворять своим человеческим потребностям, служат для него счастьем, потому что помогают достигать известной цели. Но каково жить, при таких условиях, человеку, мало мальски развитому и не связанному монашеской клятвой? Каково жить здесь мирянину, у которого грешная натура просит жизни общечеловеческой, кого томит множество вопросов и желаний неудовлетворимых на Афоне?… Конечно, мирянин, свободно располагающий собою, редко остаётся здесь на долго; но бывают разные нравственные обязательства, не позволяющие выехать с Афона ранее определённого срока, и жизнь такого человека, особенно если он молодой, не жизнь, а пытка, и на эту пытку обречены все миссионеры, учёные и художники, посылаемые сюда из мира для изучение местных древностей и которым иногда приходится оставаться здесь по нескольку лет.

Афон служить также местом ссылки для преступников разного рода и местные епископы, вероятно, сами хорошо понимают значение Афона, если посылают сюда, на церковное покаяние, провинившихся мирян. Наказание тяжёлое, но совершенно бесполезное; потому что никогда не достигает цели своей.

Раз, гуляя от скуки по прибрежью Ивера, я встретил такого ссыльного. Худой и грустный сидел он на камне у самой воды и глядел на чуть заметный вдали берег Фракии, своей родины. Холодно оглядел он меня сначала, но потом знать заметил во мне что-нибудь товарищеское и разговорился. Он кончил курс в афинском университете и скоро после этого сослан на Афон за то, что имел дерзость нагрубить местному архиерею. Горько жаловался он мне на своё положение, и в его жалобе слышалась то бессильная злоба, то безнадёжное, мертвящее отчаяние.

– Вы тоже ссыльный? спросил он меня.

– Нет. Меня удерживают здесь казённые работы, надо кончить их.

– И вы по доброй воле поехали сюда?

– Да, но я прежде не знал Афона.

– А я знал его хорошо, но пришлось-таки ехать… Придётся ли уехать отсюда – не знаю, но чувствую, что с каждым днём упадают мои силы. Любил я когда-то чтение, музыку, разговоры, любил общество, а здесь всё это проклято; все смотрят на меня дико, как на сумасшедшего, велят каяться. Я покаялся бы, если бы после покаяние меня выпустили отсюда, а то нет, говорят нельзя. Так, вероятно, и сгибну!… Знаете, я подчас боюсь здесь за свой рассудок; бывают минуты, что руки на себя наложить хочется, да и наложу, кажется, а то сил не хватит.

– А много вам ещё остаётся жить здесь?

– Еще полтора года. Шутка-ли? Где же тут вынести. Они говорят, что это тоска по родине? врут: это ясный протест человеческой натуры против жизни такой, голод ума и сердца от недостатка знаний и чувств… А ведь молодость не воротится!… Если бы вы знали, как я их ненавижу: готов разорвать каждого.

– За что же? заметил я, – они не виноваты. Большинство отшельников верят искренно, исполняют свой долг с сознанием и мучатся не меньше нас, так что иногда вчуже больно бывает смотреть на их борьбу. Их ли тут винить надо?…

– Мне оттого не легче.

– Но я и не думаю утешать вас.

– Извините меня, перебил он, быстро вставая. – Я всех и всё теперь ненавижу: смотрите пожалуйста на меня, как на сумасшедшего. Да я и в самом деле сумасшедший.

Он быстро удалился. Что с ним сталось потом – не знаю.

Знал я ещё одного молодого художника. Приехал он на Афон свежий, здоровый, полный разных надежд, и, как художник, слишком мечтательный. С беспечным смехом рассказывал он мне о своих дорожных приключениях, предполагал снимать виды Афона, чтобы потом и издавать их в свет и с жаром мечтал о светлой будущности. Через четыре месяца мы опять где-то встретились; он уже заметно посунулся и пожелтел, в нём появилась какая то нехорошая задумчивость.

– Скоро же отделал вас Афон, сказал я.

– Да, воздух здесь вредный, ответил он. – Однако Афон меня занимает не на шутку, тут много любопытного и непонятного.

– А ваши рисунки?

– Идут понемногу.

– И будете издавать их?

– Нет я так, для себя только… Да и некогда, по правде сказать, работы у меня очень много, а в свободные часы хожу с братией в церковь. Мне нравятся здешние службы.

– А монахи?

– Между ними много фанатиков, но есть великие люди.

Художник начал рассказывать мне о своих новых знакомствах; в разговорах его не было уже прежней живости: в них просвечивался мрачный отпечаток Афона. Перед отъездом с Афона я ещё раз увидел его и в этом бродячем скелете едва узнал прежнего бойкого юношу. Я напомнил ему нашу первую встречу. Тот слегка улыбнулся, но ничего не ответил.

– Вы верно очень скучаете здесь? спросил я.

– Почему вы так думаете?

– Да потому, что слишком похудели: на вас лица нет.

– Это ничего. Напротив, я очень весел… по крайней мере очень спокоен.

– Может быть, думаете принять монашество?

– Не знаю – Это не от меня зависит.

– От кого же?

– Странный вопрос: разумеется от Бога.

Мы простились очень холодно, и с тех пор я его не встречал более. Знаю только, что он не поехал в мир вместе с товарищами своими. Может быть, он теперь уже в схиме великой, а может быть на гробнице монастырской его юные кости смешались с костями монашескими.

На мечтательные, впечатлительные натуры Афон скоро кладёт свой отпечаток, в нём есть какая-то особенная, втягивающая сила, против которой бороться не легко. Вступив в этот мир искушений, человек мало мальски образованный и не имеющий призвание к монашеству, сперва ожесточается, бранит Афон и торопится окончить здесь свои дела, чтобы поскорее уехать; потом на него нападает уныние и отчаяние, и наконец болезненная апатие ко всему, что происходит вокруг. Его томит жизнь афонская а между тем, незаметно для самого себя, он постепенно втягивается в эту жизнь: на него начинает нападать неопределённая тревога, появляются думы, которые редко беспокоили его в мире, и, затем, понемногу изменяется его прежний взгляд на мир, замирают прежние интересы. Иной и очнётся в это время, да уж поздно: не хватит сил для мирской жизни… Говорят, что если здоровый субъект, будет жить очень долго в доме умалишенных, то, наконец, он начнёт задумываться: не принадлежит ли и сам он к числу помешанных? и действительно помешается. Этот пример, конечно, здесь не у места, но он нагляднее может объяснить: как трудно бывает сохранить собственный взгляд на вещи, слыша кругом себя, в течение нескольких лет, одни и те же речи, вовсе не схожие с вашим взглядом. А подвижники афонские высказывают свои взгляды с искренним убеждением, как дела давно решенные, и эта сила и теплота убеждений невольно затрагивает каждого. Оставаясь в мире каждый христианин всё таки надеется попасть в рай, а не в ад, однако это не мешает жить ему, как и все живут: религия у всех народов служит утешением и отрадой жизни; но на Афоне мирянин узнаёт, что религию надо понимать иначе, что многое, чего он прежде и за грех не считал, здесь называется преступлением, – словом, здесь разбирается и осуждается каждый шаг мирянина, так что и в самом деле мысли его начинают спутываться и становится страшно возвращаться в этот многогрешный мир.

Трудно представит то тяжёлое состояние, ту тоску безъисходную, какую испытывает здесь мирянин, слишком привязанный к мирским привычкам. Недостаток питательной пищи болезненно действует на организм [67]. Ему жить хочется, а кругом всё замерло и толкует о смерти, читать хочется – читать нечего, кроме книг богослужебных, говорить хочется, но кругом всё молчит, или говорит не о том, чего душа просит. Да и с кем говорить? Пустынники келиоты мрачны и холодны, они ненавидят мир и как то странно говорят с каждым мирянином: в их речах слышится желчный упрек в нерадении о душе своей, в вечном уединении они отвыкли от ласкового слова. Киновиаты, боясь искушений, стараются не вспоминать о мирских делах и боятся мыслить о чём нибудь, кроме дел спасения. Жители штатных монастырей тоже отвыкли мыслить вообще и с ними надо говорить слегка и умеючи; иной и заговорит, но сейчас заметно, что у него совсем не то на душе. Начальство монастырское всецело занято интересами братии, и говорит только о делах и нуждах монастырей своих, а подобные разговоры надоедают слишком скоро… Остаётся только одно наслаждение красотами афонской природы, наслаждение, конечно, великое, но оно тоже теряет свою прелесть, как не с кем разделить его… Притом самые прогулки по Афону имеют свой особенный, пустынный характер. Ходишь по главным дорогам и никогда ни души не встретишь; редко разве порой наткнёшься на бедного келиота, с торбой за плечами, пробирающегося в монастырь на бдение: мимоходом он отвесит низкий поклон и прошепчет своё неизменное «благослови!» – Бог благословит, ответишь ему по обычаю, уйдет он и с ним куда-то спрячется опять вся жизнь афонская. Вокруг пусто, беззвучно, сама природа будто замерла от раскалённого воздуха; ни один листок, ни одна травка не шелохнётся, точно всё это искусственное, точно всё это вылито из стекла и воска. Иной раз целый час стоишь, едва переводя дыхание, чтобы услышать хоть малейший звук живой, и напрасно: разве пролетит изредка какая-нибудь шальная муха со своею однозвучною песнью и эта песня долго потом слышна в воздухе… Утром рано и поздно вечером ещё заметно оживление в природе: слышно пение птиц и стрекотание насекомых, ночью тоже жизни много: в монастырях идут службы, выползают из нор своих любители тьмы: черви, сверчки и кроты, свищут птицы ночные, пробуждаются мириады плотоядных насекомых и проч. Но днём природа афонская большею частью также мертва, как и обитатели её. Вернёшься после такой прогулки в свою келью и поневоле тоска грызть начнёт душу…

вернуться

[67] Не распространяюсь о других, внешних неудобствах жизни афонской. Мирянин во многом должен подчиняться уставу монашескому; он на всем почти Афоне не найдёт ни одного стола, нужного для работы пером и кистью, эимою он продрогнет от холода и сырости, потому что помещение для гостей здесь почти все сквозные для ветра, нет в них ни двойных рам, ни печей хороших, между тем, как холод доходит иногда до 3°. Блох, клопов и крыс везде многое множество.

38
{"b":"429321","o":1}