Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вот, в нескольких словах, что теперь о Достоевском в московской печати пишут. Не думаю, однако, чтобы юбилейное прославление его, хоть и однобокое, было началом действительно внимательного к нему отношения. Плохо в это верится. Правдоподобнее предположение, что увлекшиеся критики спохватятся, испугаются, – как спохватятся и кремлевские верхи, – и снова примутся невозмутимо толковать о Щедрине или Чернышевском. С ними спокойнее, а куда забредешь, говоря о Достоевском, и предвидеть нельзя. Дело не в его консерватизме, не в православии, не в монархизме: с этим на крайность можно было бы справиться, сославшись на заблуждения писателя, как было это проделано с Гоголем в недавние юбилейные дни. Гоголь ведь был не менее консервативен, чем Достоевский. Но у Гоголя легко отделить «Ревизора» и «Мертвые души» от «Переписки с друзьями» и сказать: читайте то-то, а вот этого не читайте! Здесь мол, Гоголь велик, а тут ничтожен. При желании такую же операцию можно было бы проделать и над Толстым: читайте «Войну и Мир», не читайте «Исповеди» или «Воскресения»! Но у Достоевского ограничиться игнорированием «Бесов» – кстати замечу, книги истинно гениальной, как бы к ее идейной сущности ни отнестись: неужели в Москве никто этого не понимает, никто громко этого не скажет? Один ведь старик Верховенский чего стоит! – ограничиться игнорированием «Бесов» рискованно. Надо бы исключить и «Карамазовых», и «Преступление и наказание», и «Записки из подполья», оставив, пожалуй, лишь то, что написано до каторги, т. е. тогда, когда, в сущности, Достоевский еще не был Достоевским. Нет, дело не в православии и не в монархических убеждениях, а в чем-то другом.

В Москве воспитывают людей, которых не должны смущать ни недоумения, ни вопросы, обычно именуемые «проклятыми». В Москве все извечные загадки решены, или, точнее, в Москве решено то, что никаких таких загадок не существует. Когда-то люди по невежеству своему верили в Бога: наука разъяснила, что Бога нет. Когда-то люди бились над тем, как бы устроить на земле всеобщее счастье: теперь всякому ребенку известно, что всеобщее счастье придет с торжеством коммунизма. Когда-то люди… впрочем, незачем перечислять всего того, что с московской точки зрения людей волновало и мучило лишь потому, что они не знали Маркса и Ленина. В наш век волноваться нет оснований. А если кому и придет в голову что-нибудь неразрешимо-«проклятое», тому следует обратиться в ближайший горком или обком, где на любое сомнение будет дан авторитетный ответ.

И вдруг человек, в таком духе воспитанный, берется за Достоевского… Вдруг он читает, что хотя, по всей вероятности, дважды два в самом деле четыре, однако «дважды два пять – тоже премиленькая вещица», как сказано в «Записках из подполья». Вдруг он видит в статье Раскольникова, что людей следует делить на стадо и на собственно людей, которые вправе делать со стадом все, что им вздумается, – а затем, в «Карамазовых», находит продолжение и развитие той же идеи, но со страстным на нее возражением. Вдруг он узнает от Кириллова, что если Бога нет, то единственно достойный и верный вывод из такого открытия – самоубийство…

Побежать за разъяснением в ближайший горком? Перечесть «Азбуку коммунизма»? Делаю предположения заведомо смехотворные, но подумайте, в самом деле – что может произойти в голове какого-нибудь духовно-честного, умного и впечатлительного юноши, который в московских условиях начнет в Достоевского вчитываться! Юноша, конечно, не примет мыслей Достоевского на веру, да у Достоевского, в сущности, и нет мыслей, к которым он сам бы относился как к синайским заповедям. Достоевский сам с собой спорит, кружится около своих предположений и догадок, с разных сторон к ним подбегает: полная противоположность однодуму-Толстому, с его может быть и не менее «проклятым», но единым, огромным, цельным вопросом о жизни.

Быть последователем Достоевского в том смысле, в каком существуют толстовцы, трудно, почти невозможно. Но внимательно прочесть его, не заразившись всеми его беспредельными сомнениями, еще труднее! Достоевский – это динамит, способный взорвать мировоззрение и похитрее того, которое насаждается в Москве. Помимо мыслей, самый состав чувств у него такой, что заставляет по-новому взглянуть на все окружающее. Достоевщина? Может быть! Достоевщина стала у нас чуть ли не бранным словом. Но в романах Достоевского все это причудливое, неповторимое сплетение восторга и безнадежности, жалости и отвращения, любви и жестокости так органично и проникнуто таким вдохновением, что презрительным словечком от него не отделаешься. Даже такие страницы, как рассказ Мармеладова, – которые нам теперь нередко кажутся банальными, почти что опошленными, – даже такие страницы при первом чтении должны бы вызвать длительное потрясение ума и души. «Выходите, пьяненькие, выходите, соромники! И мы выйдем, не стыдясь, и станем… И прострет к нам руце свои, и мы припадем… и заплачем… и все поймем!.. тогда все поймем! И все поймут… Господи, да приидет царствие Твое!» Нет, это не критика капитализма, который будто бы до такого состояния человека доводит. И не может быть, что былые «русские мальчики» окончательно очерствели, окончательно одеревенели, и уже не способны понять и почувствовать, что дело тут не в пороках какого-либо общественного строя, а в чем-то бесконечно более глубоком и важном.

По странной случайности юбилей Достоевского совпал с другим юбилеем: столетием со дня смерти Лобачевского. Параллели между ними, кажется, никто еще не проводил. Кое-что общее, однако, есть, – потому что в идейной или психологической области Достоевский сделал открытия и предположения, которые к традиционному взгляду на человека относятся приблизительно так, как Лобачевский к Евклиду… Не знаю, можно ли говорить о прямом влиянии, хотя уже и от сравнительно раннего замечания насчет «премиленькой вещицы – дважды два пять» Лобачевским веет. А в знаменитом, предшествующем «Великому Инквизитору», разговоре Ивана с Алешей есть несомненное указание, что о казанском профессоре Достоевский слышал: иначе не упомянул бы о параллельных линиях, которые «где-нибудь в бесконечности, может быть, и сойдутся». Но это не дает все же права говорить о воздействии Лобачевского, которого к тому же большинство русских считало в те времена еще человеком полупомешанным. По-видимому, Достоевский к своим догадкам пришел самостоятельно. А если вернуться к той роли, которую творчеству его в советской России суждено сыграть, то приходится сказать следующее: Лобачевскому в Москве, может быть, и будет воздано должное (говорю «может быть», без полной уверенности в этом). Но в упрощенном и схематическом представлении о мире, которое в России считается навсегда установленным и научно доказанным, каким бы то ни было внеевклидовским выдумкам или прозрениям, переложенным на идейно-моральный лад, места нет.

В России человеку разрешено думать «постольку-поскольку», «отсюда-досюда». Социальное здание, в России возводимое, имеет шансы удержаться лишь при условии этого неизменного «отсюда-досюда». Как и зачем здание возводится, известно тем, кто постройкой заведует: в их всеведении и мудрости сомневаться никому не разрешено. Обыкновенные смертные должны работать, помогать, слушаться, верить, – и, в сущности, вся советская литература именно об этом, ни о чем другом, и говорит.

Едва ли в такой обстановке не покажется подозрительным внимание к писателю, который если чему людей и учит, то лишь чему-то вроде духовной бессонницы и необходимости неустанно пересматривать и проверять все, что иные близорукие, самоуверенные учителя выдают за истину.

После войны

I

За последние десять лет в эмиграции вышло немало хороших книг. В журналах и газетах были помещены талантливые романы и рассказы, содержательные статьи. Некоторые из появившихся в последние годы стихов достойны того, чтобы запомнить их надолго. По мере сил, количественно не Бог весть каких богатых, эмиграция, значит, продолжала делать в литературе нужное России дело, с уверенностью, что рано или поздно оно будет оценено. Да, как будто бы так! Сетовать как будто бы не на что. А между тем тревога за участь нашей литературы растет, и не думаю, чтобы можно было отрицать ее основательность иначе как по недостатку внимания, безразличию или по стремлению считать белое черным и черное белым.

4
{"b":"660411","o":1}