Литмир - Электронная Библиотека
A
A
3

В тот день, когда на Шарлоттенбургштрассе только начались заседания военно-полевого суда, в тюрьме Плетцензее стали готовиться к казням. Участь подсудимых была уже предрешена, твердо и бесповоротно. Суд являлся только юридической формальностью. Но в Плетцензее никому, даже начальнику тюрьмы, не было известно — для кого ведутся эти мрачные, поспешные приготовления.

Во дворе тюрьмы, между главным зданием и высокими коваными воротами, выходившими на улицу, стоял одноэтажный кирпичный дом, предназначавшийся когда-то для спортивных занятий солдат тюремной охраны. Здесь и оборудовали место казни.

Когда Геринг восстановил в Германии средневековые способы казни и осужденным стали рубить топором головы, ввели еще одно новшество — гильотину. «Новшество», взятое из времен позапрошлого века! Казнь под ножом гильотины происходила молниеносно — в одиннадцать секунд. Но такая смерть Адольфу Гитлеру показалась слишком легкой карой. Осужденные должны погибать на виселице. Фюрер приказал сделать исключение только для женщин — им рубить головы на гильотине…

Исполняя секретный приказ, начальник тюрьмы Плетцензее распорядился оборудовать в спортивном зале все, что необходимо для казни. Делал это обстоятельно и деловито. В тюрьму доставили рабочих с инструментами, с бутербродами, завернутыми в бумагу, чтобы в обед они не отрывались надолго от работы. Привезли материалы — длинный рельс, крючья, болты, скобы, сделанные строго по чертежам. Доставили тес, рулоны черной бумаги… Мастеровые закрепили рельс под потолком, приладили крючья, как в мясной лавке, — восемь крюков, каждый в центре кабины, сколоченной из струганых тесин, повесили черные шторы, отделяющие кабины от зала, в центре которого стояла гильотина. Через три дня все было готово. Мастеровые аккуратно замели мусор и покинули флигель…

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

РЕКВИЕМ

Давным-давно, вскоре после войны, когда мы еще очень мало знали о подпольщиках группы Шульце-Бойзена, судьба свела меня с тюремным священником Гарольдом Пельхау. Вероятно, он был единственным доступным свидетелем последних часов жизни этих людей, приговоренных к смерти.

Я пришел в дом священника, недалеко от тюрьмы Плетцензее. Ждать его пришлось довольно долго. Женщина, которая встретила меня у входа, сказала, что священник ушел куда-то по делам и скоро должен вернуться. Она предложила пройти в комнаты или посидеть в саду. Я предпочел побыть на воздухе, чтобы собраться с мыслями, подготовиться к разговору, который так меня волновал.

Священник Пельхау встретил меня радушно, пригласил подняться в его кабинет, заставленный полками с очень старыми книгами в кожаных тисненых переплетах. У Гарольда Пельхау были добрые печальные глаза, тихий голос, и он как-то сразу располагал к себе собеседника. Мы говорили с ним долго. Чтобы не нарушать течения беседы, не отвлекать его внимания, я почти не вел записи. Сделал это позже, вернувшись домой. Просидев до рассвета, восстанавливал детали рассказа священника Гарольда Пельхау. Вот что рассказал мне тогда тюремный священник из Плетцензее.

«Я хорошо помню тот мрачный, холодный день перед рождеством Христовым, когда в тюрьме Плетцензее начались первые казни приговоренных к смерти… После этого было еще много таких же процессов, военно-полевые суды в продолжение долгих месяцев разбирали дела подпольщиков, а смертные приговоры приводились в исполнение до самого конца 1943 года. Последний суд, если мне не изменяет память, происходил в октябре. Сейчас никто не может сказать точно, сколько несчастных погибло под ножом гильотины, сколько было повешено, сколько покончило жизнь самоубийством. Законы христианской морали осуждают самоубийц, нарушивших единовластное право всевышнего распоряжаться человеческой жизнью. Но я не вправе их строго судить земными законами за то, что они ускорили неминуемый приговор, чтобы избавиться от адских мучений или из боязни ослабеть духом и сделать признания, которые не должны были услышать их судьи. Потому я причисляю и этих несчастных к осужденным на смерть.

По моим сведениям, по главным процессам казнено больше семидесяти человек. Но какая разница между главными и второстепенными военно-полевыми судами? И там и здесь людей приговаривали к смерти. Я знаю одно, и могу свидетельствовать перед богом, что берлинские тюрьмы были переполнены. Потом заключенных оставалось все меньше. Может быть, не всех уводили на казнь, может быть, иных посылали в концентрационные лагеря, но и оттуда мало кто возвращался в семьи, к своим очагам.

В моей памяти сохранилось много тяжелого, я проводил с обреченными последние часы их жизни и по зову собственной совести, по своему долгу священнослужителя обязан написать книгу о величии человеческого духа, которую назову «Последние часы». А сейчас я расскажу вам то, что глубже всего запало в мою память.

Перед рождеством 1942 года в Плетцензее казнили одиннадцать человек, среди них было три женщины. Предстоящая казнь была окружена непроницаемой тайной. Власти не предупредили даже меня, тюремного священника, которому надлежит выполнить христианский долг и напутствовать уходящих из жизни. Я случайно узнал о предстоящем печальном событии и поспешил в тюрьму Плетцензее. Был пасмурный, унылый день, дул холодный ветер, и на улицах мела поземка. Я подошел к зданию тюрьмы, окруженному высокими стенами, и увидел, как осужденных выводили из машин и под охраной вели в камеры смертников. Было около двух часов дня. С этого времени и до момента казни, в продолжение почти семи часов, я был с обреченными.

Их провели в третье отделение тюрьмы и каждого поместили в одиночную камеру смертника. На улице было так сумрачно, что в коридоре и камерах раньше времени зажгли свет. Двери камер оставались распахнутыми, чтобы охране легче было наблюдать за осужденными. Каждому разрешили написать последнее перед смертью письмо, раздали бумагу — тюремные бланки, принесли чернила. Я ходил из камеры в камеру, тихо здоровался, спрашивал, чем могу быть полезен, не хотят ли узники сообщить что-то своим родным. Мой духовный сан позволял мне оставаться с ними наедине, и я стремился влить в их души смирение и бодрость перед ожидавшим их испытанием. Но мои слова оказались ненужными. Осужденные держались спокойно, вступив уже в состояние отрешенности, готовые перешагнуть границу между жизнью и смертью.

Может быть, единственное исключение составляла Либертас Шульце-Бойзен, которая, не находя себе места, беззвучно рыдала. Ее я посетил первой. Мои слова долго не достигали ее слуха. Либертас что-то шептала, принималась писать письмо, потом снова начинала рыдать, уронив голову на руки. Потом она стала прислушиваться к моим словам и вдруг заговорила сама… Кроме близости смерти, ее угнетало еще что-то другое. В порыве отчаяния она призналась мне, что тревожило ее душу. В состоянии глубокой прострации она шептала: «Кому, кому можно верить?!. Сегодня мне сказали, что Гертруда Брайер, с которой я подружилась, которой доверилась в тюрьме, — сотрудница гестапо… Зачем они сказали мне об этом! Мне нет прощения!»

Да, это было жестоко — сказать Либертас перед смертью, что ее тюремная подруга сознательно продавала ее все это время, сказать, чтобы окончательно добить, поразить ее в самое сердце. Об этом она написала матери в предсмертном письме и дала прочитать мне. Позже мне удалось собрать почти все письма, написанные осужденными в тот беспросветный декабрьский день…»

Священник Пельхау достал из кармана ключ, отпер ящик письменного стола, достал из него пачку писем и нашел среди них письмо Либертас. Позже, с разрешения тюремного священника, я переписал многое из писем.

«Мне пришлось до конца испить чашу страданий, — писала Либертас, — и узнать, что человек, которому я так доверяла, — Гертруда Брайер предала нас — тебя и меня.

Пожинай теперь то, что ты посеяла,
Потому что тот, кто предаст, будет сам предан…

Вероятно, поэт писал обо мне эти строки… В своем эгоизме я предала друзей, хотела быть свободной и вернуться к тебе. Поверь мне, я глубоко страдаю от совершенной ошибки…»

95
{"b":"814258","o":1}