Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Что в действительной жизни на земле? — Страдания, сомнения, тревоги… И новая трудовая жизнь — если всерьёз понимать это избитое клише советских газет.

Эти стихи — будто колдовское заклинание. Они окутывают сознание — и читателя и своё, авторское — завораживающим меркнущим колыханием поднебесного света, внушая невыразимую прямым словом истину о покое в мире беспокойном, о целительном сне в страшной, приносящей страдание яви.

Филолог Александр Жолковский в большой статье «Загадки „Знаков Зодиака“» подробнейшим образом исследовал сложные связи колыбельной Заболоцкого с другими подобными колыбельными — «самому себе» (Афанасия Фета, Фёдора Сологуба), а также с иным исходным поэтическим «материалом» — и пришёл к интересным заключениям. По его мнению, Заболоцкий — «по стопам Случевского и Сологуба — передоверяет свой авторитетный лирический голос некой иррациональной инстанции. Эффект усилен тем, что, хотя приметы колыбельного жанра задаются… с самого начала… однако прямая адресация на ты (к убаюкиваемому) и ключевые маркеры („спать пора. <…> / Засыпай скорей и ты!“) появляются лишь в ходе диалога с „бедным разумом“. Этот массированный структурный удар по разуму представляет собой самую оригинальную находку МЗЗ (стихотворение „Меркнут знаки Зодиака…“. — В. М.), смелую, но опирающуюся на свойства жанра и его эволюцию. Гротескно обращая классическую пушкинскую формулу

Да здравствуют музы, да здравствует разум!
Ты, солнце святое, гори!
Как эта лампада бледнеет
Пред ясным восходом зари,
Так ложная мудрость мерцает и тлеет
Пред солнцем бессмертным ума,
Да здравствует солнце, да скроется тьма! —

а, вернее — симметричную ей гойевскую („Сон разума порождает чудовищ“, 1797), Заболоцкий, в сущности, констатирует, что единственной возможной реакцией на шабаш чудовищ является усыпление разума».

Вывод Александра Жолковского таков:

«Как я попытался показать, интертекстуальная клавиатура МЗЗ представляет собой виртуозный коллаж пёстрого множества дискурсов: фольклорных и литературных, живописных и джазовых, поэтических и прозаических, классических и гротескных, романтических и декадентских, традиционных и современных, „высоких“ и „низких“. Может быть, именно благодаря этому стихотворение было обречено на мгновенный и непреходящий успех».

Всё это, конечно, так и есть. Но коллаж, как бы сложен и виртуозен он ни был, — всё-таки «постройка», продукт сознания, мастерства. Поэзия же — нечто большее…

Поэт, признавался Николай Заболоцкий, работает всем своим существом. Всем — которого и сам не может до конца постичь. И своими шедеврами поэт обязан в первую очередь отнюдь не сознанию, не уму и даже не разуму — а наитию, инстинкту, интуиции. В самом слове «вдохновение» запечатлены: дыхание, вдох-выдох, воздух, дух, — они и одухотворяют строки, и живут в них.

Такие стихи, как «Меркнут знаки Зодиака…», выплёскиваются ещё и поэтическими глубинами, океаном подсознания. В них поэт постигает, что же по-настоящему творится в жизни, предчувствует будущее.

Душа будто бы заранее готовит его к тем испытаниям, которых не избежать.

«Торжество земледелия»

Книгу «Столбцы», пожалуй, можно читать как поэму — поэму в стихотворениях (есть же романы в рассказах): все столбцы внутренне связаны — «сшиты» — между собой множеством заметных и почти незаметных связей, нитей. У молодого Заболоцкого явно был эпический замах, точнее — эпическое начало. Оно и подвигло его на создание «Столбцов». По мере осуществления замысла это начало окрепло и утвердилось. Естественным образом, дробность мозаики уже не устраивала поэта. Следующим этапом должна была непременно стать полнокровная поэма.

Тема, что называется, не заставила себя ждать.

Летом 1928 года Николай побывал на родине, в Вятке, где у брата жил отец, Алексей Агафонович. В последний раз он видел отца — постаревшего, больного. Возможно, и беседовал с ним, уже немощным, если тому было по силам разговаривать. И, конечно, невольно перебирал в памяти сернурские картины: как бородатый могучий агроном, показывая дремучим крестьянам-гостям свои делянки, пытался просветить упрямый и несговорчивый мир. Вечный разум в лице отца боролся с вечной же крестьянской косностью — впрочем, без особого толку. А редкие досужие отцовские разглагольствования о вечном и бесконечном: домашних они тогда раздражали, но только не мальца Кольку, который чувствовал, слушая отца, непонятное волнение. Это были мечтательные рассказы о мудром устроении земли и неба, о человеке — венце природы, которому суждено понять земное и небесное — и переделать жизнь по-разумному.

Земляное, крестьянское проснулось в поэте — и то горделивое и в то же время благодарное чувство, которое внушал ему в детстве отец, никому не известный за пределами своего села учёный-самоучка, преобразователь природы, до конца преданный делу мудрого обустройства земли и жизни.

В книге Никиты Заболоцкого есть замечательный эпизод, который ярче всех рассуждений говорит о том, что исподволь зрело тогда в душе молодого поэта:

«Летом 1928 года Заболоцкий продолжал встречаться с Катей Клыковой — приходил к ней на Большую Пушкарскую, читал стихи. Катин дядя и его жена часто уезжали на свою загородную дачу (станция Сиверская), оставляя племяннице рубль на неделю, так что жить ей приходилось впроголодь. Заболоцкого она угощала чаем и самой примитивной едой. Запомнилось ей, как в одну из встреч поставила перед собой белую фаянсовую миску с плавающей в воде очищенной морковью. Николай Алексеевич пришёл в восторг — ярко-оранжевая морковь была не только вкусна, но и очень красива. Не тогда ли, особенно отчётливо представив себе живую сущность растений, задумал он вскоре написанное стихотворение „Обед“?»

Это стихотворение, как и колыбельные мотивы в «Искушении» и «Знаках Зодиака» — предтечи нового этапа в творчестве Заболоцкого.

«Обед» написан с той же предельно трезвой беспощадной зоркостью, что свойственна всем столбцам: автор видит смерть в любой её земной личине, не отводя глаз от физиологически неприятных вещей. Но в то же время он простодушно, с какой-то языческой сердечностью сочувствует всякому живому растительному существу, тем более что оно безгласно, бессловесно:

Мы разогнём усталые тела.
Прекрасный вечер тает за окошком.
Приготовленье пищи так приятно —
кровавое искусство жить!
Картофелины мечутся в кастрюльке,
головками младенческими шевеля,
багровым слизняком повисло мясо,
тяжёлое и липкое, едва
его глотает бледная вода —
полощет медленно и тихо розовеет,
и мясо расправляется в длину
и — обнажённое — идёт ко дну.
Вот луковицы выбегают,
скрипят прозрачной скорлупой
и вдруг, вывёртываясь из неё,
прекрасной наготой блистают;
тут шевелится толстая морковь,
кружками падая на блюдо,
там прячется лукавый сельдерей
в коронки тонкие кудрей,
и репа твёрдой выструганной грудью
качается атланта тяжелей.
Прекрасный вечер тает за окном,
но овощи блистают словно днём.
Их соберём спокойными руками,
омоем бледною водой,
они согреются в ладонях
и медленно опустятся ко дну.
И вспыхнет примус венчиком звенящим —
коротконогий карлик домовой.
И это — смерть. Когда б видали мы
не эти площади, не эти стены,
а недра тепловатые земель,
согретые весеннею истомой;
когда б мы видели в сиянии лучей
блаженное младенчество растений, —
мы, верно б, опустились на колени
перед кипящею кастрюлькой овощей.
(1929)
71
{"b":"830258","o":1}