Литмир - Электронная Библиотека

Она внимала ему, в слезах, но это были радостные слезы, «сияние сквозь слезы». В ее «Записке» об этом «откровении» так записано:

«Сразу я успокоилась, и стало мне легко, и я вся предалась ему. Я поняла, что это Господь велит мне не покидать его, больная у него душа, жаждущая Духа. Все я ему тогда сказала, все он хотел дознать, какая я».

Они проговорили до солнца, до первых птичек.

– Странно, в голову мне не приходило раньше узнать, – рассказывал Виктор Алексеевич, – как будто я боялся правды, темного происхождения ее. Я знал о какой-то ее тетке, о ее сиротстве – чего докапываться. Было мне странно, откуда в ней такое проникновенное, стыдливость, кротость, тонкость духовности. Мещанка, цеховая, золотошвейка – по паспорту. Сложнее оказалось. Мать ее, сирота, «духовного звания», очень молодая, служила экономкой у графа… холостого… – род старый, вымирающий. Ну, понятно… Граф был игрок, – об этом рассказывала ей тетка, – и застрелился, когда ей было два года. Мать выгнали наследники, с ребенком. Жили в подвале, в прачешной мать простудилась на реке, на портомойне, и умерла в горячке. Малютку приютила тетка, духовного тоже звания, по монастырям водила, учила грамоте, померла недавно. Вот она чья, откуда… перекрест кровей. Говорили, что из предков графа, из бояр, кто-то прославлен Церковью. Об этом она страшилась говорить. Я знал, и она знала. Но мы не говорили о Святителе – она страшилась.

Они в то утро «повенчались перед Небом». Виктор Алексеевич, с кипящим сердцем, так и говорил: «с кипящим сердцем», подошел к открытому окну, откуда было видно, как подымалось солнце, и, обняв ее, сказал растроганно: «Помни, ты – моя жена, до смерти…»

Это был миг, светлейший, – их любви начальной.

С этого дня Даринька стала привыкать, ручнеть. С этого дня она называла его – «милый», но «ты» ее пугало. Перед Казанской, в спальне, затеплилась неугасимая лампадка. В комнатах висели образа, разысканные в сундуках, старинные. Она все спрашивалась, можно ли повесить, купить лампадку, можно ли пойти к всенощной. Он говорил ей, с укоризной: «Дара, как же тебе не стыдно! тебе все можно, ты – хозяйка, моя жена». Она вздыхала. Целый день сновала она в доме, по хозяйству, ходила за покупками, стряпала, стирала даже. Он предлагал ей нанять прислугу, говорил, что средств у них достаточно, лучше пусть читает, развивается, ручки ее дороже всяких денег. Она сказала, что лучше без прислуги, она к прислуге не привыкнет, и… ей стыдно. Что стыдно? Она сложила на груди ладошки и поглядела осиявшим взглядом. Он подошел к ней и нежно обнял. Она шепнула: «Лучше… быть одним». Он радовался, что она ручнеет: «ты» еще не говорит, но уже шепчет. Так приучаются петь птицы в клетке, щебечут робко. В квартире все было прибрано, уютно, чисто, завелись цветы. Он удивился, как мало она тратит, как хорошо она готовит, лучше ресторана. И вот, однажды, возвратясь со службы, дал ей какую-то тетрадку и велел хранить. Она спросила, что это за тетрадка. Это был вклад на ее имя в банке— десять тысяч. Она взглянула на него молящим взглядом, глаза наполнились слезами. Зачем ей деньги? Он сказал – мало ли, случиться может… с матушкой Агнией случилось. Она перекрестилась, прошептала: «Господи, спаси…» – и отдала ему тетрадку. Он сунул ей тетрадку за кофточку, где крестик, якорек и сердце. Она заплакала: «Не надо… страшно». Сама вскопала в саду клумбы, купила летников и посадила георгины, петунии, горошек, резеду и астры – цветы обителей. Каждый вечер он слышал шорохи поливки, легкие шажки, гремь жести-лейки. Курил и думал – благодарил кого-то: «Как хорошо… чудесно… Дара… дар?..»

Как-то, в конце июля, сидели они в ночном саду, вдыхали сладкий аромат петуний. Звезды бороздили небо. Они следили – «вот еще, еще… упала!» Он сказал на звезды: «Когда-то искал я, там…» Она спросила: «Что искал, кого?.. Бога, да?..» Он не ответил. Она опять спросила, робко: «Что же, нашел?..» Он притянул ее к себе, нашел ее дыханье и поцелуями шептал ей: «Нашел… тебя, пресветлую… в ту ночь… когда искал я Бога… и – дар нашел, Его».

В эту ночь плакала она во сне: пришла к ней матушка Агния, грустная такая, в затрапезной кофте, долго смотрела на нее, болезно… жалела так, глазами… «положила ручку, вот сюда, на чрево… и ушла». Он разбудил ее и успокоил. Ушел на службу. Весь день проплакала она. О чем – не знала. Когда он воротился и спросил, заметив, что ее глаза напухли, – «Ты плакала?» – она сказала: «Да, мне было очень скучно».

– Много раз случалось подобное, и я уверился в ее примете, – рассказывал Виктор Алексеевич. – Сколько несчастий было, и мы знали, когда несчастье постучится. Так и в этот раз: несчастье постучалось, нежданное. Даринька его ждала, а я не верил.

В начале сентября Даринька снимала парусину на террасе. Напевала тропарь: «Рождество Твое, Богородице Дево, радость возвести всей вселенной…» Был чудесный свежий осенний день. На клумбах почернели георгины, но астры еще сияли. Вдруг осы, из потревоженного гнезда, должно быть, – они под конец лета надоедали им, – испугали ее зудливым гулом, стул качнулся, и она упала за террасу, «чуть живот ушибла», лейкой. Вечером она почувствовала боли, но таилась. Виктор Алексеевич спросил, в тревоге: «Что с тобой?» – «Сегодня я упала, что-то мне больно, вот тут…» И показала на живот, вздохнула. Лицо ее осунулось, глаза погасли. Виктор Алексеевич взял ее на руки и тут увидел, на паркете… – ахнул.

Только к ноябрю она оправилась, опасность миновала. Доктор Хандриков и начинавший в те дни, впоследствии известный Снегирев сказали, что после такого «казуса» детей – увы! – не будет. Даринька уже переходила на диван, сидела в креслах. Как-то Виктор Алексеевич взял ее руку, заглянул в глаза. Она шепнула: «Не разлюбишь?..» – и оробела: «Не разлюбите… такую?» Он проглотил ком в горле: «Что ты… Дара!..» Две слезы повисли на ее ресницах – и покатились по щекам, за шею. Прозрачное ее лицо застыло в скорби. Он гладил ее руку и молчал.

– И тут случилось странное. Бывает это, совпаденье в мыслях, с ней у нас бывало часто… – рассказывал Виктор Алексеевич. – Я молчал, но где-то, в сокровенной глубине, не мысль… а дуновенье мысли: «За что?!» При всем моем душевном оголении, опустошенности душевной, я вопрошал кого-то: «За что?!» С негодованьем, протестуя. Она таила от меня свое, беременность… ей было стыдно… И вот, скользнуло «дуновенье», передалось, и я услышал глубокий вздох и шелест детских губ, в пленочках, сухих, бескровных. Она ответила на мой вопрос, несказанный:

«За грех».

Виктор Алексеевич впервые тогда поверил – не поверил, но признал возможным: «за грех».

VI. Очарование

Болезнь Дариньки оставила в душе Виктора Алексеевича глубокий след. Он не считал себя склонным к «мистике», к проникновению в лик вещей, и в роду их не замечалось подобной склонности. Были религиозны в меру и по обычаю, а дед хоть и перешел из лютеран в православие, но сделал это по житейским соображениям, из-за каприза тестя, богатого помещика, не желавшего отдавать дочь за «немца чухонской веры». Сам Виктор Алексеевич считал себя неспособным к богомыслию и созерцанию бездн духовных, отмахнулся от Гегеля и Канта и отдался мышлению «здравому» и точному, так сказать – «механическому», что соответствовало как раз его инженерному призванию.

И вот, во время болезни Дариньки произошло такое, чего никак нельзя было объяснить точным и «здравым» мышлением.

Что болезнь Дариньки была как бы предуказана знамением во сне – «видением матушки Агнии», это никак в нем не умещалось, и он объяснял это «знамение» естественными причинами: в организме Дариньки случилось что-то еще до сна, и это что-то, при ее слишком нервной организации, неясными ощущениями уже грозящей боли и могло вызвать видение матушки Агнии, «положившей с грустью ручку свою на чрево», в котором что-то уже случилось. Он сказал докторам про сон, чтобы осветить им картину заболевания, дал объяснение «видению», и они согласились с ним. Узнав, как больная проводила время до своего падения с террасы, и принимая в соображение, что никаких видимых следов ушиба об лейку не обнаружено, они приходили к выводу, что падение могло бы обойтись и без последствий, особенно таких молниеносных, если бы не случилось чего-то раньше; а это что-то как раз и было: за два дня перед тем Даринька снимала в саду антоновку, прыгала, как ребенок, карабкалась даже на деревья – что очень важно! – и не раз тянулась – что чрезвычайно важно! – сбивая яблоки довольно тяжелой палкой – что также чрезвычайно важно. Доктор Хандриков, уже немолодой, похожий на Достоевского, – его отец знавал отца Достоевского по Мариинской больнице, – при этом заметил, что полной истины мы не знаем, а если больная верующая, так это может только помочь в болезни, – вера горами двигает. С этим шутливо согласился и молодой акушер Снегирев и ободряюще сказал Дариньке, лежавшей при них с закрытыми глазами: «А вы, милая сновидица, помогайте нам, старайтесь какой-нибудь поприятнее сон увидеть… например, как ваша милейшая старушка поставила вас скоренько на ножки». На эту шутку Даринька не ответила и прикрыла лицо руками – ей было стыдно. После утомительной работы акушер с удовольствием выпил водки и объявил, что при таком идеальном сложении и таком сильном сердце можно вполне надеяться, что все благополучно обойдется.

23
{"b":"139415","o":1}