Литмир - Электронная Библиотека

В Вознесенском монастыре служба была уставная, долгая. Даринька стеснялась, что трудно ему стоять, от непривычки: может быть, он пойдет, а ей надо, как отойдет всенощная, поговорить «по делу» с одной старушкой монахиней, задушевницей покойной матушки Агнии. Виктор Алексеевич вспомнил про «поясок» и улыбнулся, как озабоченно говорит Даринька про это. Жалостный ее взгляд сказал: «Ты не веришь, а это так». На величании клирошанки вышли на середину храма, как в Страстном под Николин день. Такие же, бесстрастные, восковые, с поблекшими устами, в бархатных куколях-колпачках, Христовы невесты, девы. Он поглядел на Дариньку. Она повела ресницами, и оба поняли, что спрашивают друг друга: помнишь? Чистые голоса юниц целомудренно славили: «…звездой учахуся… Тебе кланитися, Солнцу правды…»

Он пошел из храма, мысленно напевая – «…звездой учахуся…» – счастливый, влюбленный в Дариньку, прелестно-новую, соединяющую в себе и женщину, и ребенка, очаровательную своей наивной тайной. Походил по пустынному зимнему Кремлю, покурил у чугунной решетки, откуда видно Замоскворечье. Теперь оно было смутно, с редкими огоньками в мглисто-морозном воздухе, в сонном гуле колоколов. Этот сонный, немолчный звон плавал в искристой мути и, казалось, стекал от звезд. Месяц еще не подымался, небо синело глубью, звезды кипели светом.

– Вот именно – кипели, копошились, цеплялись усиками, сливались, разрывались… – рассказывал Виктор Алексеевич, – и во мне напевалось это «звездой учахуся», открывшаяся вдруг мне «астрономическая» молитва. Никогда до того не постигал я великолепия этих слов. Они явились во мне живыми, во мне поющими, связались с небом, с мерцаньем звезд, и я почувствовал, слышал, как пели звезды. Кипящее их мерцанье сливалось с морозным гулом невидных колоколен, с пением в моей душе. Сердце во мне восторженно горело… не передать. Я слышал поющий свет! И во всем чудилась мне… – и в звездно-кипящем небе, в звездном дыму его, и в древних соборах наших, где так же поют и славят, только земными голосами… и в сугробах, где каждая снежинка играла светом, и в колком сверкании инея, сиявшего со звезд… и во всей жизни нашей – в верованьях, в моленьях, в тайнах, в которые верила Даринька, которых она пугалась… – во всем почуялась мне каким-то новым, прозревшим чувством… непостижимая Божья Тайна. Прозрение любовью? Не знаю. Знаю только, как глубоко почувствовал я неразрывную связанность всех и всего со всем, со Всем… будто все перевито этой Тайной… от пояска с гробницы, от каких-то младенчиков-царевен – до безграничных далей, до альфы в созвездии Геркулеса… той бесконечно-недоступной альфы, куда все мчится, с солнцем, с землей, с Москвой, с этим Кремлем, с сугробами, с Даринькой, с младенчиками-царевнами, через которых может разрешиться… – а почему не может?! – с этими кроткими, милыми, молитвенно светящими в темноту окошками в решетках, за которыми Даринька молилась Тайне о «детской милости». Почувствовал вдруг, до жгучего ожога в сердце, в глазах… – ожога счастьем? – что мы укрыты… все, все укрыто, «привеяно в уюточку», как просказала та старушка, у столика в морозе, матушка Виринея, прозорливая… все, все усчитано, все – к месту… что моя Дариня – отображение вечной мудрости, звезда поющая, учившая меня молиться. Там, в зимнем, ночном Кремле, в сугробах, внял я предвечное рожденье Тайны – Рождество.

С этим прозрением Тайны он воротился в церковь. Всенощная кончалась. Он остановился за Даринькой. Она почувствовала его и оглянулась с лаской. Священник возглашал из алтаря: «Слава Тебе, показавшему нам Свет!..» Где-то запели, будто из мрака сводов, прозрачно, плавно. Пели на правом крылосе, крылошанки; но это был глас единый, сильный. Пели Великое Славословие, древнее «Слава в вышних Богу». Даринька опустилась на колени. Виктор Алексеевич поколебался – и тоже преклонился. Его увлекало пением, дремотным, плавным, как на волне. Звук вырастал и ширился, опадал, замирал, мерцал. Казался живым и сущим, поющим в самом себе, как поющее звездное мерцанье.

Виктор Алексеевич качнулся, как в дремоте. Даринька шепнула: «Хочешь?» – и подала кусочек благословенного хлеба. Он с удовольствием съел и спросил, нельзя ли купить еще. Она повела строгими глазами, и ему стало еще лучше. Подошла монахиня-старушка и куда-то повела Дариньку. Скоро они вернулись, и старушка что-то ей все шептала и похлопывала по шубке, как будто давала наставленье. Он ласково подумал: свои дела.

Когда они выходили, из-за острых верхушек Спасской башни сиял неполный месяц. Они пошли Кремлем, пустынной окраиной, у чугунной решетки. За ней, под горкой, светилась в деревьях церковка. «А я купила, хочешь?» – вынула Даринька теплую просфору из муфты, пахнувшую ее духами, и они с удовольствием поели на морозе. «Тебе не скучно было?» Он ответил: напротив, были чудесные ощущения, он полюбовался ночным Замоскворечьем, послушал звон… Подумал, что она не поймет, пожалуй, и все же сказал, какое удивительное испытал, как звездное мерцанье мешалось с церковным гулом, – «и получалась иллюзия, будто это пели звезды». «Понимаешь, будто они живые… пели!» Она сказала, что с ней это бывает часто, и она «ясно слышит, как поют звездочки». – «Ты… слышишь?!.» – удивился он. «Ну, конечно, слышу… я это давно знаю. Все может славить Господа! – сказала она просто, как о хлебе. – Всегда поют “на хваление”, как же… “Хвалите Его, солнце и луна, хвалите Его, все звезды света… хвалите Его, небеса небес…” – и в Псалтыре читается… как же! А в житии великомученицы Варвары… ей даже высокую башню родитель велел построить, и она со звездочками даже говорила, славила Господа… как же!..» Виктор Алексеевич восторженно воскликнул: «Да умница ты моя!» – и страстно обнял. Она выскользнула испуганно и зашептала: «Да могут же увидеть!..» – «Кто, – сказал он, – снег увидит?» Она оглянула вокруг, увидала, как здесь безлюдно, шепнула, играя с ним: «А звездочки увидят?..» – и протянула губы. Вернулись они счастливые.

X. Наваждение

То Рождество осталось для них памятным на всю жизнь: с этого дня начались для них испытания. Правда, были испытания и раньше – Даринькина болезнь, – но то было «во вразумление». А с этого дня начались испытания «во искушение».

В «Посмертной записке к ближним» Дарья Ивановна писала: «С того дня Рождества Христова начались для меня испытания наваждением, горечью и соблазном сладким, дабы ввести меня, и без того грешную и постыдную, в страшный грех любострастия и прелюбодейства».

В тот день Виктор Алексеевич у обедни не был: обедню служили раннюю – причту надо было ходить по приходу, славить – и Даринька пожалела его будить. Когда он вышел из спальни, одетый для визитов, парадный, свежий, надушенный одеколоном – в белой зале стояло полное Рождество: от ясного зимнего утра и подкрахмаленных свежих штор было голубовато-празднично; в переднем углу пушилась в сверканьях елка, сквозь зелень и пестроту которой светил огонек лампадки; по чистому паркету легли бархатные ковровые дорожки; у зеркально-блестящей печки с начищенными отдушниками была накрыта богатая закуска, граненые пробки радужно отражались в изразцах, на круглом столе посередине все было сервировано для кофе – на Рождество всегда подавалось кофе – и сдобно пахло горячим пирогом с ливером. Виктор Алексеевич благостно оглянул все это, и на него повеяло лаской детства, запахами игрушек, забытыми словами, голосами… вспомнилась матушка, как она, в шелковом пышном платье, в локонах по щекам, в кружевах с лентами, мягко идет по коврику, несет, загадочно улыбаясь, заманчивые картонки с таинственными игрушками… – и увидал прелестную голубую Дариньку. Она несла на тарелке с солью тот самый, ихний, пузатый медный кофейник, похожий на просфору, в каких носят за батюшкой просвирни святую воду. Он обнял ее стремительно, вскрикнувшую в испуге: «Да уроню же… дай поста..!» – заглушив слова страстным и нежным шепотом. Даринька была голубая, кружевная, воздушная, празднично-ясноглазая, душистая, – пахла весенним цветом, легкими тонкими духами, купленными в английском магазине.

30
{"b":"139415","o":1}