Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Да, правда. Дело мудрёное! Это вот забота пущая, чем разные мечтанья Шуваловых или Паниных.

— Ну а иностранные дела, князь, в каком они виде? В заморских землях ничего, думаете, не делают, никаких подкопов не ведут? Даже прусский король, любивший Петра Фёдоровича, как бы какого любимого сына, — и тот клятву дал прямо стараться лишить государыню престола.

— На это, Марья Саввишна, руки коротки!

— В такие смутные времена, которые мы переживаем в Москве, всё, князь, возможно! Всякие короткие руки длинны!

Дав Перекусихиной высказаться, князь, разумеется, заговорил о своём деле. Но он не стал просить Марью Саввишну помочь, а очень искусно объяснил, что у всякого своё горе, свои заботы. И вот у него, князя, новая забота, где деньгами не поможешь. Племянник, офицер-измайловец, князь Козельский, такой же, как и он. И приходится покидать место ординарца, а другого нет.

— Ну это всё пустое, князь, — улыбнулась Перекусихина. — Я счастлива буду вам в пустяках услужить. Румянцев покинул командование армией в Пруссии и приезжает поклониться новой царице. На днях будет здесь. И вот я ему словечко скажу… И будет ваш племянник на видном месте, а не у Трубецкого.

— Ну, спасибо вам, дорогая Марья Саввишна, — воскликнул князь. — А я сейчас прямо от вас еду к Никите Ивановичу и буду… как это по французской пословице… Буду у него из носу червей таскать… Выведаю всё, что мне нужно… А нужно мне, чтобы действовать. Вернее, чтобы горланить по Москве. Горланить иногда как бывает хорошо и полезно, если горланишь умно и хитро.

XV

Важной особой благодаря уму, тонкости и хитрости был Никита Иванович Панин в эти смутные дни начинающегося третьего месяца царствования новой императрицы, которую закон коренной и естественный допускал, разумеется, быть лишь правительницей за малолетнего сына, а не монархом. Всё натворило смелое, отважное, ловко задуманное и лихо произведённое питерское "действо" гвардии с Орловыми во главе.

— На бунтовщичье лихое действо есть постепенное, скромное, но твёрдо неукоснительное воздействие законом, — рассуждал Панин, стараясь теперь из монархини сделать регентшу de facto.

Приехав к Панину, князь нашёл его в радостном настроении духа. Он, видимо, старался если не скрыть, то хотя бы смягчить своё почти восторженное состояние души. В глаза бросалось, что с ним что-то случилось особенное, сделавшее его счастливым.

Князь не мог промолчать и выговорил:

— Полагаю, что есть что-либо новое и вам приятное.

— Да… да… Воистину приятное, — заявил Панин. — Радуюсь. Счастлив. Но не за себя, а за отечество. За империю.

— Вон как! — удивился князь. — Полный и конечный мир с пруссаками заключён?

— Нет… Это что… Лучше того… На короля Фридриха мы можем теперь рассчитывать… Есть нечто важнейшее, благодетельнейшее не для внешних, а для внутренних дел.

— Для внутренних? — удивился князь очень искусно.

— Да. Я не могу вам сказать всего… Это государственная тайна. Скажу только, что я подал государыне прожект нового важнейшего учреждения, главнейшего в империи. Ну вот, государыня мне сегодня передала, что одобряет сей прожект и не замедлит поведать о нём во всенародное сведение. Но что такое именно, я не могу вам сказать.

— Я вам скажу, Никита Иванович.

— Вы? Полноте. Что вы! Это известно лишь государыне, мне, сочинителю прожекта, да разве ещё двум персонам, графу Алексею Григорьевичу Разумовскому да будущему графу Григорию Григорьевичу, конечно…

— А от него, Орлова, с братьями и всей Москве.

— Что вы?! — изумился Панин.

— Верно. Я всё-таки больше москвич, чем вы, и знаю больше. Поверьте, что всякое и важное и пустое, доходящее до дома будущих графов, тотчас расходится по всей столице.

— Это горестно, князь…

— Конечно.

— Но, право, я думаю — вы ошибаетесь… Ну, скажите, про что я, собственно, говорю. Коли правда, я признаюсь вам.

— Вы сказываете о новом учреждении при царице. Властном, высоком, которому и именование будет: "верховный", и ещё другое именование: "тайный".

— Да! — тихо вымолвил Панин. — Да.

— Вот видите. Москва знает и уже пересуживает на свой салтык.

— Что же она говорит?

Князь внутренне рассмеялся тому, что собирался ответить или выпалить, так как Панин, очевидно, судя по их разговору, считает его в числе своих сообщников.

— Ну-с, что же она говорит?

— Москва-то, Никита Иваныч?

— Да.

— Она говорит — дудки!

— Как?

— Дудки! Вам известно оное выражение российское?

— Известно, князь, — сумрачно ответил Панин, — Но я его не понимаю хорошо в сём случае, о коем речь у нас.

— Москва Московна, старушенция, — заговорил князь другим голосом, — привыкла жить по-Божьи. Не может судить старуха всякое обстоятельство, как судит мальчугашка, у коего ещё и пушка на губах нет и которому по молодости лет всё простительно. Простительно и легкосердечие, и легкомыслие. На то он и мальчугашка.

— Про кого вы говорите, князь?

— Про Петербург, Никита Иваныч, которому только шестьдесят лет. А это для города, да ещё для столицы, то же, что для человека младенчество.

Наступило молчание, после которого Панин выговорил:

— Тут дело не в столицах — в Петербурге те же русские люди и те же сыны отечества.

— Однако многое, что творится в Питере и кажется хорошим, даже нарядным, Москве кажется совсем негодным. Вот Москва теперь и сказывает, что коли Россия пережила одного Бирона, то зачем же ей наживать снова временщика с царской властью и без царской ответственности пред Богом. Москва говорит: пускай царь или царица хоть и худо в чём поступит, да это худо будет царское худо, помазанника Божия! И как таковое, пожалуй, оно окажется лучше проходимцева добра. Вот ваше учреждение совета, который будет править и царицей, Москве и не по душе.

— Не царицей, князь, а империей. В облегчение забот и трудов царских…

— Ох, Никита Иваныч! — закачал князь головой. — Облегчение?! Слово придумано удивительное. У нас по дорогам обозы вот грабят… Зло великое для торговли и неискоренимое. Купец говорит, вздыхая: "Опять обоз у меня в пути облегчили".

Панин насупился и не отвечал ни слова.

"Ну, отвёл душу?" — подумал князь и тотчас же стал прощаться.

И затем целый день до вечера и весь следующий день князь разъезжал по Москве, по друзьям и знакомым, и на все лады осуждал "надменномыслие" пестуна цесаревича.

Через два дня разговор князя Козельского с Паниным был уже известен Перекусихиной. Сам князь снова съездил к любимице государыни и передал всё подробно. Он прибавил, что уже два дня всюду "горланит" таковое же. И всюду его "громогласное насмехание" над прожектом Панина встречает общее сочувствие.

И это была истинная правда. Москва дворянская ахнула при известии о том, что будет пять, а кто говорит, и восемь верховных правителей, якобы советников монархини, которые будут "некоторое происхождение дел" решать и вершить, даже не докладывая о них государыне, чтобы "облегчить" её труд. Но Москва даже не встревожилась, даже не сердилась. Она, матушка, "золотая голова", только смеялась и ради смеха спрашивала:

— Кто же такие эти будущие верховные, тайные правители? Коли бедные, то будут скоро богаты… только не разумом!

По совету той же Перекусихиной князь собрался к фельдмаршалу Разумовскому.

— Ступайте, князь… — сказала она. — Ступайте и передайте графу Алексею Григорьевичу от меня поклон нижайший и прибавьте: Марья Саввишна приказала-де вам сказать, что если у вас имеется теперь любопытное писание гордого сочинителя, то покажите-де его мне, князю. Вместе посмеёмся, да смеясь и рассудим, так как оба здравосуды, а не кривотолки.

Князь понял, в чём дело, и рассмеялся. И он тотчас же отправился к Разумовскому, с которым был почти в дружеских отношениях.

43
{"b":"163117","o":1}